Холодок подкрался к сердцу, озябло оно, сжалось — и снова застучало громко и сильно.

— Ты звал меня, Сафар, обещал, что руки мои в твоем доме холодной воды не коснутся, да и зачем — из крана горячая бежит… Спасибо, это уютная доля. Бахтияр, младшенький, ты будешь рад, если останусь с тобой в доме, где все привычно и мило сердцу. Спасибо тебе, это привычная доля. Но я решила — буду с тем сыном, что не зовет меня с собой, разделю с ним его беспокойную судьбу, его труды и заботы. Поедем все вместе, — эй, послушай, Ойниса! — я внуков сберегу. И сюзане новое начну вышивать — новую долю…

Оглядела сыновей: вытянулось лицо у Сафара, Бахтияр приоткрыл рот, Аскар вскинул голову — в расширенных глазах плеснулось черное пламя…

Мать засмеялась торжествующе:

— Что, не ждали? А может, я еще и сама за кетмень возьмусь! Болтают: старость, старость… Шурпа на донышке вкуснее — разве не так?

Свой

Было, как всегда бывает в это особое утро: торжественно, трогательно, пестро, горласто; зычный голос Марины Глебовны, вдруг перекрывающий все звуки, точно барабан в оркестре, «Петров! Наведи порядок!»; первоклассники, едва видные из-за букетов; выпускники, воспринимающие весь этот сумбур слегка отстранение и чуточку элегично, в плане прощания с детством: последний ведь год!

Все обыкновенно, только непривычно свежо для сентябрьского южного утра. Инна Сергеевна повела плечами, вдруг озябнув. Марина Глебовна каким-то образом оказалась рядом, приглушив голос насколько могла, сказала:

— Слушай, на тебе же лица нет! Ну, к чему это самоистязание? Иди домой, найдем замену, сегодня все в сборе…

— Не могу. Первый урок — у своих…

Эти слова уже говорились сегодня. «У своих», — повторил за ней Петя. И добавил жестко: «У меня вот — один „свой“. Да и то, если еще…»

За этим, поспешно оборванным «если еще», такой промелькнул ужас, невероятный, невыносимый, — Инна Сергеевна не дала себе даже в мыслях допустить возможность этого «если еще…», кинулась в дела, в сборы. Причесалась особенно тщательно, платье выбрала яркое, легкое, наверно, слишком легкое — по погоде.

В этих хлопотах было нечто, уже успокоительно-обыденное, говорящее, что все идет нормально, исключающее даже намек на тот ужас, что таился в Петиных словах. Чтобы еще больше утвердиться в этом настроении, Инна Сергеевна подошла к мужу, подставила щеку, почувствовала прикосновение теплых губ.

— Ладно, иди и не волнуйся. Будут известия — сообщу. Хоть с урока вызову…

…Сын, Виталий, не ночевал дома. Поссорился с отцом, хлопнул дверью — и исчез.

«Свои» подходили, здоровались наперебой, окружали, ее несравненный девятый «Б» — как вытянулись за лето, и у всех настроение, как на вокзале: встречи, встречи — и начало пути… Хохот, восторги.

— Инна Сергеевна, а я на море была!

— Инна Сергеевна, я косу обрезала, не заругаете?

— А по истории у нас кто? Фаина? У-у! Братцы, мы под колпаком, у нас Фаина!

— Дистрофант! — Скамейку не поднимет!..

Словно бы все вместе, но справа группируются мальчики, слева — девочки; поклевывают тех вихрастых горлопанов острыми, беглыми взглядами, улыбочками, смешками…

Сложный, сложный предстоит год, но здесь — как дома…

Нет, определенно зря надела она это легкое платье. Инна Сергеевна постаралась держаться попрямей, унять дрожь. И вдруг плечам стало тепло: кто-то набросил на них куртку, школьную, форменную. Оглянулась — Сентюрин. Он, разумеется. Стоит рядом со знакомым выражением уличенного в проступке, но упорствующего: «А-я чё? Я ничё…»

Ох, Сентюрин! Такое вдруг прихлынуло к сердцу, — Инна Сергеевна сняла очки, стала сосредоточенно протирать стекла, — не доставало еще разреветься, на виду у «своих»…

И как она происходит, эта кристаллизация личности — момент, и все уже иное, мальчик стал юношей. Нет, не то. Копилось исподволь, собиралось по крупице, и сколько за той кристаллизацией ее собственных бессонниц, горьких обид, сколько раз отчаивалась, отступала почти…

В третьем классе Сентюрин обнаружил себя, до того был неприметен. Два уха — перпендикулярно к щекам, нос с накрапом веснушек, нижняя губа самолюбиво выпячена сковородничком, — Сентюрин! От жестяной этой фамилии целый день звенело в ушах. Бесконечны были его подвиги со знаком «минус». «Где Сентюрин?» «А он на троллейбус прицепился, Инна Сергеевна!» «Где Сентюрин?» «А он на чердаке в Клосса играет, Инна Сергеевна, и гранату сам сделал!»

К директору она его водила. На сборах его прорабатывали. А результаты? Два-три дня тихо, словно Сентюрина нет в классе. И опять — есть он, есть! Он был непробиваем: «А я чё? Я ничё…»

В пятом классе за ней осталось классное руководство. Начались жалобы

учителей
-предметников: «Сентюрин не дает работать!» Уже воплощение мирового зла виделось Инне Сергеевне в облике тощего подростка-нескладехи: руки по локоть в карманах, ныряющая походка…

На родительских собраниях сентюринская мама, кругленькая и круглоглазая, молча принимала учительские громы и молнии, виновато помаргивала белесыми ресничками, как бы говоря: «А я чё? Я ничё…» Проявив небывалое упорство, подключив родительский комитет, Инна Сергеевна добилась-таки, что явился в школу неуловимый, вечно занятый папа Сентюрин.

Папа внес в учительскую свои квадратные плечи, сел на затрещавший стул. Выслушал, не перебивая, сказал:

— Двоек — не будет. Хулиганства — тоже. Язык — укоротим. А ежели, что, сообщите, приму меры, — и он сделал руками такое движение, будто выкручивал тряпку при мытье пола.

Два дня Сентюрин-сын отсутствовал. На третий — появился. Сидел, не отрывая глаз от крышки парты. Тянул руку: «Спросите!» Отвечал — угрюмо, без воодушевления но верно. Постепенно двойки «закрылись», не ладилось только с русским — с ее предметом. Хотя и тут старался человек, уже не приходилось писать на полях возмущенное «Почерк!», заглавное «п» стало похоже на «п», а не на шляпу с полями. Но ошибки, ошибки…

Инне Сергеевне очень хотелось за четвертной диктант натянуть парню троечку. Не получилось — уж слишком вольна была сентюринская орфография и на этот раз…

Увидев свою отметку. Сентюрин отшвырнул листок, как будто обжегся. Сидел угрюмо, сбычившись. Потом вскинул руку: «Можно вопрос?» И спросил, глядя прямо в лицо с наглым, прежним своим прищуром:

— Инна Сергеевна! А правда, что очковая змея — самая вредная?

…Да, было и такое.

В классе она сдержалась, перед Маришей — заплакала. Та, по обыкновению, загремела: «Нет, до чего распустились, а?… Давай опять отца! Вызови завтра же! Тут мужская рука нужна, да и не пустая, с ремешком!» Инна Сергеевна вспомнила, как папа-Сентюрин шевелил руками, похожими на грабли, и подумала: «Нет, не вызову!»

…Вошла в класс — у нее был еще один урок.

Взгляд Сентюрина уперся в нее сразу. Сидел он за партой, вытянув шею, выставив плечи вперед, словно боксер в защитной стойке. И что-то толкнуло Инну, что-то подсказало — надо этому человеку, уже не ждущему от жизни добра, просто улыбнуться.

Инна Сергеевна привычно поправила очки. Улыбнулась. «Ребята, дело-то — к весне идет!» Попросила: «Сентюрин, ступай намочи тряпку!»

Вы читаете Розы в ноябре
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату