города — приоделся бы хоть! Выцветшая майка на нем, тюбетейка заломлена на затылок, карандаш и свернутая газета — за голенищем!
Торопливо живет человек. Не ходит, а бегает, словно дом у него горит…
Звонкий голос внука прервал думы матери:
— Бабушка! Я две самсы съел, можно — третью?
— Если вкусно, милый, ешь, не считая…
Эрали это, родители Аликом зовут, в городе так привычней. Любимец, Равшан, — у Ойнисы на руках, ест лепешку, которую мать его обмакивает в мед. Отламывает по кусочку, бережно, крошки не обронит, а ручонка пухленькая, так мала еще — орех не поместится. Все внуки дороги сердцу, а без этого и часу не пробудешь, соскучишься…
Шепчутся дети меж собой, и вдруг засмеялись все разом — будто голуби взлетели…
— А у нас цветной телевизор! — громко говорит Эрали.
— А-у нас… цветное сюзане!
Это Озода. Девочки нынче бойчей мальчиков.
Взрослые засмеялись, а взгляды невольно — на стены, где сюзане повешены.
— О, красота какая! — привстала городская невестка Гаухар. — А я и внимания не обратила… — Неужели ручной работы?
— А какой же еще? Те, что машина вышивает, ярки и нарядны, но нет в них души. А эти…
Два сюзане у матери. В двух сюзане — словно вся ее жизнь.
То, что швом «юрма» — девушкой вышивала, о женихе, Абдукадыре, думая. Сама красила нитки соком цветов и ягод. Вышила сюзане цветистое, словно степь весной, радостное, как день свадьбы. Второе замужем начала, заканчивала уже в войну. По белому полю вышила большие круги, багряные, как заходящее солнце; узоры, что вокруг теснятся, словно беды людские — черные…
Вышивала при мерцающем свете старинного чирака — кунжутное масло в него наливали, фитилек из хлопкового волокна скручивали. Керосина не было. Никому не сознавалась, а глупая вера жила в душе: если закончу сюзане, вернется Абдукадыр живым!
А может, и не глупая была та вера? Вернулся ведь, залюбовался новым украшением дома. Похвалил мастерицу — жену, руки ее усталые к сердцу прижал…
Глянешь на сюзане, тронет сердце память. Пусть болью тронет: разве счастливей человек, которому нечего вспомнить? Жил ли он?
…Отпустили мысли, вернулась мать в нынешний день. Голос Сафарджана услышала — звучный, уверенный, голос человека, привычного учить других:
— В прошлом говорили: вышивка — песня безмолвных. Женщина, попираемая всеми, могла доверить думы свои только игле и цветному шелку. И получались шедевры…
Гаухар, обратясь к младшим невесткам:
— А вы не увлекаетесь вышиваньем, дорогие мои?
Ширинби потупилась застенчиво: «Не умею я так…»
Ойниса сверкнула взором: «Дел много. Если еще и вышивать, так уж вовсе телевизор не смотреть?»
И тут, неожиданно для всех, звонко хлопнув себя ладонью по колену, Аскар сказал:
— А там, на целине, где мы будем жить, телевизоров пока нету…
Так весело, так громко сказал, — туманом застлало глаза матери: значит, все, решил уже! И словно высказал ее мысль Сафарджан:
— Разве ты все решил уже, Аскарджан? Я думал — совет тебе нужен…
И что-то еще говорил — не слышала мать: заметались мысли, как вспугнутые птицы.
…Сын, беспокойный ее сын! Вечно такое придумает, что добрым людям и во сне не снилось. Посмеиваются старики: «Ему бы строить мосты меж облаками!» Пусть бы смеялись люди, пусть бы каждый день вбегал в дом с новой заботой, дыша, словно заезженный конь, — только бы здесь, с ней! Только б оставил новую свою затею, все прежние превзошедшую!
…Зашли соседи посмотреть на гостей из города. Пригласили их к дастархану. Ойниса принесла чайники со свежей заваркой, пиалы не подала, бросила — все загремело! На мужа сердится, а весь свет виноват.
Ойниса, гордая, скрытная, если что и не по ней — не скажет, смолчит, жарит себя в своем масле! О ней подумал ли Аскар? Внучонок, Равшан, не из крепышей, курица крыльями захлопала — для него уже ветер. О нем подумал ли? О матери своей, столько горя в жизни перенесшей, — подумал?
Ушли соседи, почуяв, что не в добрый час явились. Ушла Ширинби с малышом. Сафар, хмуро глянув на часы, сказал: «А не позвонить ли мне в город? Телефон — в правлении?» «Мне — на ферму», — поднялся Бахтияр. Ойниса — с ведерком, кистью — пошла белить стволы деревьев в саду.
Слова Аскарджана унесли мирную радость встречи, словно разъединили всех…
— Постойте, дети, — сказала мать, — о любви, уважении своем много говорите, а ну-ка — делом помогите мне, старухе! В саду ветки ломились, собрали мы яблоки, а всех сразу не съесть. Порезать их надо, для сушки.
С охотой ли, нет ли — послушались. Уселись на чорпае в саду, и Гаухар маникюра не пожалела…
За общей неторопливой работой, — знала мать, — разговорятся братья. Старший вместо отца ведь теперь. Наставит, уговорит.
…Хруст разрезаемых яблок, — белые их кружки со звездчатой сердцевиной быстро рыжеют на воздухе; жужжанье ос, — привлеченные сладким запахом, они вьются над руками работающих; сдержанно-негромкий мужской разговор, — да все не о том. Обижен, видно, Сафар: зачем и ехал, если уж все решено без него!
Ойниса, гибко склоняясь над ведром, широкими взмахами кисти белила стволы яблонь и вишен, напевала; забывшись в работе — запела громче. Песня девичья, замужней не подобало бы…
«А мне что за дело, ёр-ёр?» — подпела, подхватила городская невестка. Проследив взглядом за Ойнисой, шепнула матери:
— Красавица она у вас. Такой — хоть в кино сниматься…
— Красота — беда, — пословицей ответила мать.
Гаухар посмотрела на сломанный ноготь, вздохнула.
— Вас зовем в гости — не едете… Хоть Ойнису к нам отпустите, живем, словно безродные. Пускай погостит у нас, порадуется!
— Какая радость жене в разлуке с мужем?
— Мы с ней успели пошептаться: все разно не хочет она ехать, пока… И правильно: каково с двумя детьми на необжитом месте?
Мать промолчала, слушая, как распевает Ойниса:
Не к месту вспомнилось матери: раз пять приходил Мансур завклубом, уговаривал Ойнису петь в колхозном ансамбле. Отказалась: «Пока Равшан маленький». Пока…