голод.
Сигизмунд щипнул ус:
— Я поразмыслю, вельможный пан коронный.
Воротившись с Думы, Шуйский уединился в Крестовой, что рядом с опочивальней. Опустившись на колени перед образом Спасителя, принялся отбивать поклоны. Горели свечи, и строго смотрел Иисус Христос. Молил царь у Бога для себя светлых дней. Возведя очи горе, Василий шептал:
— Нет мне покоя. Господи, почто посылаешь испытания горькие и тяжкие?
В его памяти мелькали чередой годы жизни. Каждодневно в страхе варился в царствование Грозного. Казни избежал. При Годунове красная рубаха палача маячила перед ним. При Гришке Отрепьеве едва с пыточной не спознался… Теперь, когда он, Шуйский, государь, Болотников под ним трон раскачивал. Нынче второй самозванец… Получив добрую весть из Александровской слободы, не успел радость полной чашей испить, как с западного рубежа новая беда: Жигмунд Смоленск осадил…
Ныне Дума приговорила, как отгонят тушинца от Москвы и обезопасится Смоленская дорога, слать к королю посольство, зачем мирный уговор порушил, войну против России начал?
На Думе патриарх гневно стучал посохом о пол:
— За Жигмундом иезуиты следуют! Эти слуги папы римского хотят нам Унию, веру латинскую. Не позволим! Тебе, государь, вам, бояре думные, всему воинству российскому вручается судьба православия и государственность…
Из Крестовой Василий направился на половину жены. Марья с девицами занималась рукоделием. Шуйский повел взглядом, и девиц как ветром сдуло. Присел Василий на край лавки, уставился на Марью. Та очи потупила, руки на коленях подрагивают.
— Видать, не судьба ты моя, Марья.
— Твоя воля, государь.
— А будет к тебе мое слово царское: как изгоним самозванца да ворье изведем, в монастырь удались.
Промолчала молодая царица, по щекам слезинки покатились.
— Да не вздумай перечить. И у патриарха сама пострига просить станешь.
Глава 8
В Александровской слободе Скопин-Шуйский не задержался. Оставив Шереметева с другими воеводами очищать Замосковье от тушинцев, князь Михайло въехал в Москву.
Выбрались за полдень. Санная кибитка скользила легко. Скрипел снег под полозом, покачивалась на ухабах кибитка, заносило по насту. Ровно тлели угли в глиняном горшочке, и чуть слышное тепло растекалось по кибитке.
За слюдяным стекольцем пробегают леса, овраги, стелется белая пустошь. И снова леса, перелески…
В пути случилось князю заночевать в большой малолюдной деревне. На пригорочке церквушка рубленая, а рядом домик священника. Отец Алексий был таким же древним, как и церковь и жилье. Высокий, худой, в черной рясе, поверх которой крест на цепочке, смотрел на князя из-под седых, нависших бровей. На неприкрытой голове жидкие седые волосенки, больше напоминавшие пух.
Князь и священник сидели на лавках друг против друга за дубовым столом, беседовали спокойно. Попадья, такая же ветхая, как и муж, поставила кашу гречневую, кувшинчик молока, положила ложки из липы. Потрескивала в поставце лучина, и отец Алексий, поглаживая белую бороду, говорил тихо, но внятно:
— Откуда есть пошло неустройство наше? В даль веков вглядываюсь яз. Не в те ль века, когда князья друг другу очи выкалывали либо землю зорили? А может, от лютости Иоанна Васильевича, творившего содом и гоморру?
Повременил, снова заговорил:
— Ответствуй, князь, в чем сила власти государственной? — И тут же, не дождавшись ответа, заключил: — В народе! Глас народа слышать, скорбь людскую сердцем воспринимать, править по разуму… Зри, князь, беден яз и приход мой, но не сетую, плачу, ибо разор погнал прихожан в неизвестное. Где они, с кем долю мыкают?
Отец Алексий влил в кашу молоко, подвинул Скопину-Шуйскому:
— Поешь, князь, греча силы придает… Яз же умишком своим предвижу: устал люд, но еще не конец его мытарствам. Многие испытания примет, но настанет час, и поднимется народ на тех, кто зорит Русь либо с иноземцами посягает на устои государства Российского. Тогда соберется Земский собор и волей Господней займется обустройством земли российской…
В ту ночь не спалось князю Михайле, не брал сон. Голову не покидали слова старого священника. Мудрость отца Алексия поразила, истину он рек… Власть, сладость ее держать заботит Василия, но не печалит разоренная земля, мор и иные беды, на троне бы усидеть…
Москва встречала Скопина-Шуйского, а накануне в город пришли обозы с хлебом и на торгу продавали рожь.
Кибитку князя окружили дворяне во главе с Ляпуновыми, московский люд. Торжественно звонили колокола то ли к вечерне, то ли по случаю приезда Скопина-Шуйского. У Троицких ворот князь Михайло выбрался из кибитки, направился к Красному крыльцу, где толпились бояре, шушукались:
— В большую силу вошел Скопин-Шуйский!
— Аль не по делам?
— Молод!
— Да разумен!
— Не по чести слава. Вона сколь воевод в Александровской слободе собралось, а хвала отчего одному?
А князь Михайло, сопровождаемый завистливыми взглядами, уже вступил в Грановитую палату, где его ждали Василий с патриархом и думными.
По Москве слухи: царь на Жигмунда воинство готовит, а главным воеводой намерился поставить князя Михайлу Васильевича. Одни одобряли — по делам; иные, особенно бояре, недовольство высказывали. А первым среди них Дмитрий Иванович Шуйский.
На Думе Голицын, затаив в бороде ехидную усмешку, спросил у него:
— Верно ли поговаривают, будто отныне не тебе, князь, быть главным воеводой, а князю Скопину- Шуйскому?
Шуйский на Голицына поглянул тяжело:
— Тебе-то, князь Василий Васильевич, какая печаль? Аль обо мне печешься, либо о Михайле радеешь?
— Окстись, князь Дмитрий Иванович, с какого резона мне за Михайлу надрываться? Государю виднее.
Село Клементьево отстраивалось. С рассвета и дотемна весело стучали топоры. В неделю поднялись церковь и торговые ряды, а вскоре улицей встали избы, и в самом ее конце — изба Артамошки и кузница.
Не хотел архимандрит отпускать Акинфиева, монастырю свой кузнец надобен, да Артамошка отпросился, у него свои думы. Приглянулась ему молодая бездетная вдова Пелагея, напомнившая ему его Агриппину.