высвободила свои пальцы.
XX
Уже совсем «вызвездило», когда он вышел на крыльцо. И сколько ж их высыпало, этих звезд – больших, малых, желтых, красных, синих, белых! Все они так и рдели, так и роились, наперерыв играя лучами. Луны не было на небе, но и без нее каждый предмет четко виднелся в полусветлом, бестенном сумраке. Санин прошел улицу до конца… Не хотелось ему тотчас возвратиться домой; он чувствовал потребность побродить на чистом воздухе. Он вернулся назад – и не успел еще поравняться с домом, в котором помещалась кондитерская Розелли, как одно из окон, выходивших на улицу, внезапно стукнуло и отворилось – на черном его четырехугольнике (в комнате не было огня) появилась женская фигура – и он услышал, что его зовут: «Monsieur Dimitri!»
Он тотчас бросился к окну… Джемма!
Она облокотилась о подоконник и наклонилась вперед.
– Monsieur Dimitri, – начала она осторожным голосом, – я в течение целого нынешнего дня хотела вам дать одну вещь… но не решалась; и вот теперь, неожиданно увидя вас снова, подумала, что, видно, так суждено…
Джемма невольно остановилась на этом слове. Она не могла продолжать: нечто необыкновенное произошло в это самое мгновенье.
Внезапно, среди глубокой тишины, при совершенно безоблачном небе, налетел такой порыв ветра, что сама земля, казалось, затрепетала под ногами, тонкий звездный свет задрожал и заструился, самый воздух завертелся клубом. Вихорь, не холодный, а теплый, почти знойный, ударил по деревьям, по крыше дома, по его стенам, по улице; он мгновенно сорвал шляпу с головы Санина, взвил и разметал черные кудри Джеммы. Голова Санина приходилась в уровень с подоконником; он невольно прильнул к нему – и Джемма ухватилась обеими руками за его плечи, припала грудью к его голове. Шум, звон и грохот длились около минуты… Как стая громадных птиц, промчался прочь взыгравший вихорь… Настала вновь глубокая тишина.
Санин приподнялся и увидал над собою такое чудное, испуганное, возбужденное лицо, такие огромные, страшные, великолепные глаза – такую красавицу увидал он, что сердце в нем замерло, он приник губами к тонкой пряди волос, упавшей ему на грудь, – и только мог проговорить:
– О Джемма!
– Что это было такое? Молния? – спросила она, широко поводя глазами и не принимая с его плеч своих обнаженных рук.
– Джемма! – повторил Санин.
Она вздохнула, оглянулась назад, в комнату, – и быстрым движением, достав из-за корсажа уже увядшую розу, бросила ее Санину.
– Я хотела дать вам этот цветок…
Он узнал розу, которую он отвоевал накануне…
Но уже окошко захлопнулось, и за темным стеклом ничего не виднелось и не белело.
Санин пришел домой без шляпы… Он и не заметил, что он ее потерял.
XXI
Он заснул под самое утро. И не мудрено! Под ударом того летнего, мгновенного вихря он почти так же мгновенно почувствовал – не то, что Джемма красавица, не то, что она ему нравилась – это он знал и прежде… а то, что он едва ли… не полюбил ее! Мгновенно, как тот вихрь, налетела на него любовь. А тут эта глупая дуэль! Скорбные предчувствия начали его мучить. Ну, положим, не убьют его… Что же может выйти из его любви к этой девушке, к невесте другого? Положим даже, что этот «другой» ему не опасен, что сама Джемма полюбит или уже полюбила его… Что же из этого? Как что? Такая красавица…
Он ходил по комнате, садился за стол, брал лист бумаги, чертил на нем несколько строк – и тотчас их вымарывал… Вспоминал удивительную фигуру Джеммы, в темном окне, под лучами звезд, всю развеянную теплым вихрем; вспоминал ее мраморные руки, подобные рукам олимпийских богинь, чувствовал их живую тяжесть на плечах своих… Потом он брал брошенную ему розу – и казалось ему, что от ее полузавядших лепестков веяло другим, еще более тонким запахом, чем обычный запах роз…
«И вдруг его убьют или изувечат?»
Он не ложился в постель и заснул, одетый, на диване.
Кто-то потрепал его по плечу…
Он открыл глаза и увидел Панталеоне.
– Спит, как Александр Македонский накануне вавилонского сражения! – воскликнул старик.
– Да который час? – спросил Санин.
– Семь часов без четверти; до Ганау – два часа езды, а мы должны быть первые на месте. Русские всегда предупреждают врагов! Я взял лучшую карету во Франкфурте!
Санин начал умываться.
– А пистолеты где?
– Пистолеты привезет тот феррофлукто тедеско. И доктора он же привезет.
Панталеоне видимо бодрился, по-вчерашнему; но когда он сел в карету с Саниным, когда кучер защелкал бичом и лошади с места пустились вскачь, – с бывшим певцом и приятелем падуйских драгунов произошла внезапная перемена. Он смутился, даже струхнул. В нем словно что-то обрушилось, как плохо выведенная стенка.
– Однако что это мы делаем, боже мой, santissima Madonna! [33] – воскликнул он неожиданно пискливым голосом и схватил себя за волосы. – Что я делаю, я старый дурак, сумасшедший, frenetico?
Санин удивился и засмеялся и, слегка обняв Панталеоне за талью, напомнил ему французскую поговорку: «Le vin est tire – il faut le boire» [34] (по-русски: «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж»).
– Да, да, – отвечал старик, – эту чашу мы разопьем с вами, – а все же я безумец! Я – безумец! Все было так тихо, хорошо… и вдруг: та-та-та, тра-та-та!
– Словно tutti [35] в оркестре, – заметил Санин с натянутой улыбкой. – Но виноваты не вы.
– Я знаю, что не я! Еще бы! Все же это… необузданный такой поступок. Diavolo! Diavolo! [36] – повторял Панталеоне, потрясая хохлом и вздыхая.
А карета все катилась да катилась.
Утро было прелестное. Улицы Франкфурта, едва начинавшие оживляться, казались такими чистыми и уютными; окна домов блестели переливчато, как фольга; а лишь только карета выехала за заставу – сверху, с голубого, еще не яркого неба, так и посыпались голосистые раскаты жаворонков. Вдруг на повороте шоссе из-за высокого тополя показалась знакомая фигура, ступила несколько шагов и остановилась. Санин пригляделся… Боже мой! Эмиль!
– Да разве он знает что-нибудь? – обратился он к Панталеоне.
– Я же вам говорю, что я безумец, – отчаянно, чуть не с криком возопил бедный итальянец, – этот злополучный мальчик всю ночь мне не дал покоя – и я ему сегодня утром наконец все открыл!
«Вот тебе и segredezza!» – подумал Санин.
Карета поравнялась с Эмилем; Санин велел кучеру остановить лошадей и подозвал к себе «злополучного мальчика». Нерешительными шагами приблизился Эмиль, бледный, бледный, как в день своего припадка. Он едва держался на ногах.
– Что вы здесь делаете? – строго спросил его Санин, – зачем вы не дома?
– Позвольте… позвольте мне ехать с вами, – пролепетал Эмиль трепетным голосом – и сложил руки. Зубы у него стучали как в лихорадке. – Я вам не помешаю – только возьмите меня!
– Если вы чувствуете хоть на волос привязанности или уважения ко мне, – промолвил Санин, – вы сейчас вернетесь домой или в магазин к господину Клюберу, и никому не скажете ни единого слова, и будете ждать моего возвращения!
– Вашего возвращения, – простонал Эмиль, – и голос его зазвенел и оборвался, – но если вас…
– Эмиль! – перебил его Санин и указал глазами на кучера, – опомнитесь! Эмиль, пожалуйста, ступайте домой! Послушайтесь меня, друг мой! Вы уверяете, что любите меня. Ну, я вас прошу!
Он протянул ему руку. Эмиль покачнулся вперед, всхлипнул, прижал се к своим губам – и, соскочив с дороги, побежал назад к Франкфурту, через поле.
– Тоже благородное сердце, – пробормотал Панталеоне, но Санин угрюмо взглянул на него… Старик уткнулся в угол кареты. Он сознавал свою вину; да, сверх того, он с каждым мгновеньем все более изумлялся: неужели это
Санин почел за нужное ободрить его – и попал в жилку, нашел настоящее слово.
– Где же ваш прежний дух, почтенный синьор Чиппатола? Где – il antico valor?
Синьор Чиппатола выпрямился и нахмурился.
– Il antico valor? – провозгласил он басом. – Non è ancora spento (он еще не весь утрачен) – il antico valor!!
Он приосанился, заговорил о своей карьере, об опере, о великом теноре Гарсиа – и приехал в Ганау молодцом. Как подумаешь: нет ничего на свете сильнее… и бессильнее слова!XXII
Лесок, в котором долженствовало происходить побоище, находился в четверти мили от Ганау. Санин с Панталеоне приехали первые, как он предсказывал; велели карете остаться на опушке леса и углубились в тень довольно густых и частых деревьев. Им пришлось ждать около часу.
Ожидание не показалось особенно тягостным Санину; он расхаживал взад и вперед по дорожке, прислушивался, как пели птицы, следил за пролетавшими «коромыслами» и, как большая часть русских людей в подобных случаях, старался не думать. Раз только на него нашло раздумье: он наткнулся на молодую липу, сломанную, по всем вероятиям, вчерашним шквалом. Она положительно умирала… все листья на ней умирали. «Что это? предзнаменование?» – мелькнуло у него в голове; но он тотчас же засвистал, перескочил через ту самую липу, зашагал по дорожке. Панталеоне – тот ворчал, бранил немцев, кряхтел, потирал то спину, то колена. Он даже зевал от волнения, что придавало презабавное выражение его маленькому, съеженному личику. Санин чуть не расхохотался, глядя на него.
Послышалось наконец рокотание колес по мягкой