прямоугольников, подобный квадратикам в детской игре, промежутки между которыми становятся все больше, все светоносней.
Расширяющаяся душа. Она была привилегией братьев-близнецов, полотном, натянутым между ними, сотканным из мыслей, чувств, ощущений, узорных, как восточный ковер. Тогда как душа «непарного» прячется, сжавшись, в темном уголке, полная постыдных тайн, похожая на скомканный в кармане носовой платок.
Мы играли в это развертывание души все наше детство. Потом мы растянули ее до размеров земного шара, вышивая на нем экзотические, космополитические узоры. Но игра эта стала уже не вполне полноценной. Мировое измерение нужно сохранить, но важнее восстановить правильность и тайну детской игры «в классики». Вместо космополитического нужно придать ему космическое измерение.
………………………
Этим утром небо было прозрачным и ясным, как алмаз. Но в глубине бедра как будто проводили лезвием бритвы, глубокие уколы тонкой иглой, ввинчивали узкое острие — и это предвещало перемены. И впрямь, небо покрылось тонкими нитями, шелком, в нем появились стеклянные кристаллы, подвешенные как люстры на непостижимой высоте. Потом кристаллический шелк, утяжеляясь, превратился в горностаев мех, в шерсть ангоры, мериноса, и мой живот погрузился в эту мягкую и гостеприимную оболочку. Наконец появилось и приблизилось огромное облако, торжественный кортеж, грандиозный, брачный кортеж. Я узнал в нем два силуэта, светящихся счастьем и благостью, — взявшихся за руки Эдуарда и Марию-Барбару. Они шли навстречу солнцу, благодатная сила этих божеств излучалась так интенсивно, что вся земля улыбалась этому шествию. И в то время как левая половина моего тела, ликуя, смешалась с этим кортежем и потерялась в светящемся снежном лабиринте, моя правая сторона скорчилась на своем ложе, плача от нежности и тоски.
Шествие растворилось в блеске восхода, а весь оставшийся день можно было видеть пролетающие облака, постоянно меняющиеся, похожие на толпы крошечных, фантастических людей — свиту из форм и намеков, гипотез и обрывочных снов.
………………………
Весь день ласковое бабье лето извлекало из пожелтевших деревьев чудесную музыку, а редкие дуновения ветерка пролетали, унося несколько рыжих листьев. Потом все умолкло, солнце перестало греть и зарядило облака электрическими волнами. Блестящие вершины окружил свинцовый хаос, и круговерть прыщавых и пятнистых сосков помчалась из глубины горизонта, скользнув вдоль моей подошвы, ляжки, бедра. В цитадели облаков пробилась брешь, оттуда вылетело световое копье и вонзилось в серое вялое море, осветив его на миг фосфоресцирующим, горячим, почти кипящим блеском. Но я не позволил отвлечь себя этим световым пятном, так как знал, что это продлится лишь миг и скоро тьма укроет его. Так и случилось, световая брешь исчезла, и разбушевавшийся хаос окутал меня электрическими волнами. Сад погрузился в темноту, оставив сиять только один золотой сноп, его стебли непонятно и странно мерцали. С помощью «Юмо» я различил рой мотыльков, прилетевших собирать пыльцу и кружащих вокруг желтеньких цветочков. Разумеется, ночные мотыльки тоже собирают пыльцу, и наверняка в темноте. Почему бы нет? Открыв этот маленький секрет природы, я ощутил по всей длине моей левой руки шевеление бесчисленных крыльев, шелковистых, серебряных.
Потом в моей груди разразилась гроза, и слезы мои потекли по стеклам веранды. Моя печаль заявила о себе отдаленным грохотанием на краю горизонта и обрушилась громовым раскатом на бухту Аргенона. Моя боль перестала быть тайной, неостановимо гноящейся под гипсом раной. Мой гнев охватил небо и проецировал в него образы, различимые при свете молний: вот немцы втаскивают в зеленый грузовик Марию-Барбару, вот Александр, пронзенный кинжалом, распростерт в касабланкских доках. Вот Эдуард бредет из лагеря в госпиталь с дощечкой, на которой фотография нашей исчезнувшей матери, вот Жан пересекающий прерию, обгоняющий меня. Вот красная, сочащаяся челюсть берлинского туннеля медленно смыкается вокруг меня — вот он, весь страдальческий реквизит, направленный против судьбы, жизни. Против всего. И пока мое правое тело, в ужасе скрючившись в постели, с трудом сдвинулось в угол, моя левая половина опрокинула небо и землю, как Самсон, обрушивший в гневе колонны храма Дагона. Потом, несомая яростью, она бросилась на юг, беря в свидетели своего горя корсельские ланды и пруды Жюгона и Болье. Потом хлынул дождь, частый, тяжелый, утешающий. Он прекратил кризис, убаюкал мою грусть, населил влажным шепотом и легкими поцелуями мою сухую и одинокую ночь.
………………………
Всегда ли так было, или это следствие моей новой жизни? Между моим человеческим
И это прекрасно, если бы было иначе, я плохо представляю себе, как могло бы мое правое тело, которое Мелина моет и кормит, превратиться в корень, зарытый и грязный, но необходимый — для моей левой половины, развертывающейся над морем подобно большому чувствительному крылу.
………………………
Луна открывает свое круглое лицо, испуская совиный крик. Легкий бриз поднимает ветви берез, сплетает их, стряхивая на песок горсть крупных капель. Море, фосфоресцируя, отступает и приближается снова. Красная планета подмигивает сверкающему буйку, тоже красному, у входа в порт. Я слышу, как трава пощипывает почву, гниющую под ней, и мелкий шаг звезд, перебегающих с востока на запад небесный свод.
Все — знак, диалог, сговор. Небо, земля, море говорят друг с другом, продолжая в то же время свой монолог. Сейчас я нахожу ответ, который поставил сам себе накануне Пятидесятницы в Исландии. И этот ответ поражающе прост: как у близнецов есть свой язык — своя тайнопись, — так у близнецов разделенных тоже есть свой. Наделенный вездесущностью, одинокий тайнописец слышит голоса вещей, как будто они звучат в нем самом. Вот почему непарный слышит только гудение своей крови, биение сердца, хрип, газы, урчание в животе. Для говорящего на тайном языке — это все звуки внешнего мира. Слова разлученного близнеца адресованы одному человеку, но если тот не слышит их, они достаются песку, ветру и звезде. Самое интимное становится всеобщим. Шепот приобретает божественную мощь.
………………………
Убожество метеорологии в том, что она знает жизнь неба только снаружи и претендует при этом на то, чтобы свести его к механическим моделям. Постоянные опровержения предсказаний метеорологов, вносимые непогодой, нисколько не смущают тупое упорство этих последних. Я знаю, почему небо стало моим мозгом: он вмещает больше вещей, чем дано знать голове ученого.
Небо — органическое существо, у него своя собственная жизнь, зависящая от земли и вод. Это большое тело свободно производит, по своей внутренней логике, туманы, снега, прояснения, иней, жару и северные сияния. Метеоролог не может измерить его с такой точностью, как оно сказывается во мне, заставляя мое левое тело разворачиваться над ограниченным правым.
С некоторого времени я — знамя, плещущееся на ветру, и если его правый край — пленник древка, то левый свободен и вибрирует, развевается и дрожит всей своей кисеей от движения метеоров.
………………………
Вот уже три дня, как чистая и стерильная зима все погрузила в свою ясность. Стекло и металл появились в моем левом теле, и оно опирается очень далеко на две антициклонические структуры, расположенные — одна на северо-востоке Франции, а другая на юго-западе Британии. Эти две арктические крепости, замороженные холодным и постоянным воздухом, до этого утра твердо противостояли попыткам воздушных атлантических потоков заполнить атмосферическую область низкого давления, образовавшуюся в двух тысячах километрах западнее Ирландии. Но я чувствую, как одна из них, наиболее ощутимая, в Корнуэлле, уже дала проникнуть в себя теплому воздуху, распадается, колеблется на краю депрессионной бездны. Я предвижу ее обвал, ее захват солеными влажными ветрами. Неважно! Оттепели не будет, воздух сохранит свою кристальную и неподвижную прозрачность потому, что другая крепость, фламандская,