крановщической комнате, изменив на сей раз «Вокзальной» гостинице, и сегодня утром, задрапированный в шелковый вышитый халат и обутый в зеленые замшевые мокасины, проследовал за бесформенной и грязной процессией, ковылявшей к приземистому кирпичному зданию.
Первый этаж — это банное отделение и предназначен исключительно для дам, интересно, чем это логически можно объяснить. Мы берем билет — 25 сантимов — и поднимаемся на второй этаж, отделение мужское и душевые. Добрая сотня клиентов терпеливо ждут на жестких деревянных скамьях в раскаленном пару. Однако я различаю группы, которые игнорируют друг друга, и некоторые из них не принадлежат к населению «крановщиков». Еще одна черта, которую следует добавить к портрету бедняка: инстинктивная тенденция образовывать группы в зависимости от расы, происхождения, даже профессии — но особенно от расы, великого разделителя, — и эти группы, когда не игнорируют друг друга, то ненавидят. Но все в пижамах или в халатах внакидку, с всклокоченными бородами и с недельной грязью на теле, которая от пара постепенно разлипается. Даниэля и Эсташа нет в помине, и я начинаю спрашивать себя, а что же я здесь делаю. Кривоглазый великан в майке и белых кальсонах выкрикивает номер, как только клиент покидает кабину. Потом он барабанит по дверям, остающимся закрытыми дольше восьми минут, и грозит выставить нарушителей в чем мать родила. Из некоторых кабин в брызгах пара доносятся протяжные жалобные звуки, тут же смолкающие от взрыва ругательств из соседних кабин. Шум воды, пар, толпа в лохмотьях или в дезабилье — все вместе составляет нереальную атмосферу, и словно во сне я вдруг вижу, как одна дверь открывается, и выходят Эсташ и Даниэль, розовые и мокрые, игриво пихаясь. От этого краткого видения у меня перехватывает дыхание. Значит, можно пользоваться кабиной вдвоем? Почему бы и нет, в общем-то, если оно ускоряет движение очереди? Но мне нанесен удар, я страдаю от обоюдоострой ревности — последствие непредвиденное, но предвидимое для добычи добычи. Я чувствую себя брошенным, отвергнутым, преданным, потому что совершенно ясно, что мне бы в этой душевой кабине — где бог знает что случилось! — места не нашлось. Решительно, мне нечего здесь больше делать. Но как уйти? Больше половины этих людей знают меня, я наверняка заработал дополнительные очки, показавшись среди них, если я уйду, не зайдя в кабину, возникнут вопросы, на мне поставят клеймо чудачества — порок непростительный. Потому что в этой отсталой и беспорядочной среде безвредная придурь, эксцентричность, оригинальность — сурово наказываются. Из-под двери выскользнул обмылок. Дверь приоткрывается, и голая рука вытягивается и начинает шарить в районе обмылка. Сейчас достанет, но хитрый пинок шлепанца удаляет обмылок на добрый метр. Тут уж дверь кабины распахивается настежь, и маленький человечек, который гол, как червь, но волосат, как медведь, появляется, рассыпая ругательства, приветствуемый радостным воплем, который усиливается, когда он наклоняется, чтобы подобрать свое мыло, и показывает срамную дыру. Эта интермедия вернула мне толику хорошего настроения — много ли мне надо, дырка в попе! — и я решаю остаться. Впрочем, пять минут спустя разыгрывается удивительная сцена. Билеты имеют шестизначные номера, но кривой выкрикивает только три последние цифры, единственно изменяющиеся за утро. Но вот при объявлении номера 969 одновременно встают два человека — еврей и араб — и начинают препираться, размахивая билетами. Гигант подносит их к глазу и пожимает плечами. Но вот уже третий и четвертый клиент подходят, крича, что у них тоже номер 969. В несколько секунд весь зал на ногах, вопит и жестикулирует. И тут раздается рычание, и все расступаются перед слепым, размахивающим белой палкой и требующим, чтобы ему немедленно прочли номер его билета. Его окружают: 969! — кричат несколько голосов. Потом все бросаются к лестнице, требовать объяснений у кассирши. Крики, угрозы, ругань, толчея, гвалт. Вскоре все возвращаются во внезапном спокойствии, там и сям еще перемежающемся вспышками гнева. Объяснение у всех под носом, элементарное, неопровержимое:
Вот уже три дня как забастовка мусорщиков расточает копи свои на всех улицах Роана. Можно воображать, ради какого же праздника перед каждым домом устроен пестрый неровный алтарь, доходящий иногда до окон второго этажа, так что пешеход прокладывает себе путь, словно в траншее, между стеной дома и живописной баррикадой. Это Божий праздник нового типа, Ганешин день, именины хоботастого идола и его тотемного животного — крысы. Потому что, естественно, крысы со свалок, лишенные свежей пищи, захватили город, и их черные толпы ночами сеют панику в переулках. Впрочем, они не единственные представители помойной фауны, и все мои крановщики, обреченные забастовкой на бездействие, теперь принарядились и фланируют. Мы приветствуем друг друга заговорщицкими перемигиваниями, притормаживаем в восхищении перед некоторыми особенно удачными кучами отбросов — скульптурами плотными, еще не остывшими от породивших их миазмов быта, и с успехом способными заменить, на наших площадях и в скверах, тоскливую официальную скульптуру. Даже машины, выстроившиеся вдоль куч, блекнут и кажутся жалкими и скучными в сравнении с этим разгулом красок и форм. Мне пора бы уже привыкнуть и пресытиться прелестями отбросов. Так вот, бывало и я иногда искренне поражаюсь пышности и разнообразию, оправой которым служат сточные канавы. Мне кажется, я знаю причину. Можно сколько угодно хвалить компрессионные баки, без которых, по правде говоря, теперь и не обойтись из-за болтливой и пышной легковесности богатого мусора. Вот именно поэтому! Эти баки — душители, гасители, и то, что они вываливают на свалку, хотя и способно еще восхищать, но все же оглушено, унижено, опущено ниже своего уровня этим варварским обращением. Впервые благодаря этой забастовке мне дано увидеть и вознести хвалу бытовым отходам во всей их наивной свежести и непосредственности, без помех раскрывающим свои красоты.
Есть и еще что-то, кроме просто эстетического удовлетворения, в той радостной окрыленности, что носит меня по городу. Чувство победы, удовлетворение от захвата власти. Потому что центробежное движение, изгоняющее к окраинам, пустырям и общественным свалкам городские отбросы, бродячих собак и все маргинальное человечество, — это движение остановлено забастовкой и наметился обратный ход. Отбросы вышли на улицы. И это верно буквально. И не только они: по городу гуляют мусорщики, а ночью его потрошит ворье. Гетеросексуальные мещане в ужасе забились в свои норы. Городской совет заседает безостановочно. Он сдастся. Это неизбежно. Это досадно. Со сборщиками мусора будут обращаться чуть менее скверно. В силу процесса, примеры которого в истории не единичны, намек на революцию скукоживается до обмещанивания тех, кто был ничем.
Эта памятная забастовка все еще будоражит мирок мусорщиков. Каждый вечер общий зал «Крановщиков» становится ареной громкоголосых собраний, где на моих глазах растет живейшая враждебность между корпорациями-соперницами. С некоторых пор верховодит человек по имени Аллелуйя, в котором я узнал старика-слепого из городских бань. Дело в том, что он был мусорщиком и слывет авторитетом в своей отрасли в силу опыта, луженой глотки и увечья, полученного на поле чести, — надо понимать, плеснуло в лицо кислотой из бутылки, раздавленной баком-компрессором. Забастовка придала ему вес, которым он пользуется без зазрения совести, — например, против тряпичников, естественных врагов сборщиков.
Вчера вечером он свел счеты с самым сильным из них, папашей Брифо, бывшим медником, впавшим в нужду, начавшим собирать запчасти по автомобильным кладбищам, потом тряпичничать. Брифо и Аллелуйя ненавидели друг друга всегда — той ненавистью, в которой сливаются старые дрязги и клановый дух. Я лично ценю в Брифо утильщика на все руки, умеющего быть и механиком, и тряпичником, и старьевщиком, и макулатурщиком, даже антикваром. А что при случае он может стать и шантажистом и убийцей, мне предстояло узнать в тот же вечер. Он мне как-то изложил свою теорию «утерянной вещи», вещи бесхозной, которую он считает своей личной собственностью — с полным правом, по привилегии профессии, — еще даже не найдя ее, а кто нашел вещь до него, — повинен в краже. В придачу вид у него карающе-грозный, у этого жулика, которого природа по прихоти своей одарила на старости лет красотой патриарха — белоснежной бородой и тонким профилем пророка. Он считает, что на нем лежит миссия спасти отвергнутую вещь, вернуть ей утраченное достоинство — да что я говорю — придать ей высшее достоинство, — потому что ее утилизация сопровождается повышением в чине до «предмета старины». Я видел его за работой на публичной свалке. Я видел, как он извлек из бытовых отходов щербатый фарфоровый кофейник. Как неспешно, священнодействуя, гладил он старую посудину, поворачивал ее в руках, проводил пальцем по ранам, обследовал своей клешней внутренности! Настал ключевой момент… Этот выброшенный кофейник