между вами разыгралась нешуточная схватка. Одно я знаю — двадцать пять лет прошло, а ты все жив, ноги ходят, глаз видит, зато Крошмор исчез бесследно, вскоре после той истории с жемчугом. Ты, конечно, скажешь, жемчуг у него был, вот он и свалил, чтоб спокойно его сбыть. Неувязочка, старьевщик! Из-за собак неувязочка. Видишь, не довел ты дело до конца. После Крошмора надо было разделаться с собаками. Проваливай, Брифо, от тебя смертью воняет!
Брифо внезапно оказывается перед враждебно настроенной толпой. Но это сборщики мусора, отребье, он их презирает. Его успокаивает, что дверь близко, едва будет три шага, один прыжок — и он снаружи. Он смотрит на этих угрюмо ворчащих мужчин и женщин. Вспомнились ли ему псы Крошмора? Он чувствует: он здесь чужой. Вершитель судеб, искупитель, человек, идущий против течения, он — только посланец свыше, странник среди постояльцев помойки. Он хочет что-то сказать, но черная толпа ворчит все громче и яростней. Он пожимает плечами. Он делает шаг к отступлению. Но он игрок и к тому же презирает всех этих мокриц. Тогда его осеняет, и он делает провокационный жест. Он приподнимает свои длинные волосы слева так, что показывается ухо. И всем становится видно что-то белое, сверкающее перламутровым блеском сквозь грязь и космы. Он беззвучно хихикает, пятясь к двери. Ропот становится все враждебней, все яростней и прогоняет его…
Может, виновата та ржавая, пробитая, закопченная деревенская плита, что непонятным образом оказалась в мусорном контейнере и на моих глазах покатилась по откосу Чертовой ямы, подпрыгнула на шине от грузовика и устремилась с чудовищной силой, шатаясь, как пьяный бык, к двум неподвижным человеческим фигурам. Эсташ и Даниэль стояли точно на ее траектории, что совершенно нормально, потому что роль потрошителей — принимать на себя и нейтрализовать крупные предметы. Но речь обычно идет о белье, коврах, матрасах, рулонах бумаги — вещах мягких и безобидных, атаку со стороны которых они встречают без опасений. Я хотел предупредить их, закричать. К стыду моему, ни звука не вышло из моего горла. Меня часто приводили в оторопь женщины, умудряющиеся глупо и бесполезно вопить в ситуациях некоторой опасности. Полное тревоги молчание, хотя и приличнее, но, согласен, оно свидетельствует о столь же постыдной нехватке самоконтроля. Поравнявшись с двумя юношами, кухонная плита скрыла их от моих глаз, и последовавшее — ускользнуло от меня. Я только заметил, как Эсташ отпрыгнул в сторону, а Даниэль скатился в отбросы. Я спустился к ним так быстро, как только смог. Я понял, что Эсташ, чудом увернувшись от снаряда, резким толчком отбросил Даниэля на безопасное расстояние. Как раз в тот момент мальчик, шатаясь, поднимался. Он был ко мне спиной. Говоривший с ним Эсташ стоял ко мне лицом. Это тоже, по-видимому, сыграло решающую роль в последовавших событиях. На Эсташе были черные брюки в обтяжку, заправленные в сапоги, и хлопковая майка, тоже черная, без рукавов, или с крайне короткими рукавами. Его руки были защищены огромными двойными кожаными перчатками, способными выдержать любые лезвия, гвозди и прочие бутылочные осколки, прячущиеся в бытовых отходах, как змеи в пампе. Его голые руки были единственной плотью в этой сцене, на этом помойном пейзаже, на бледном небе. Их мускульная роскошь, совершенство рельефа, мучная белизна резко контрастировали с окружающим уродством. Вскоре я ничего, кроме них, не видел, они стояли у меня в глазах, они ослепляли меня и наполняли желанием. Эсташ перестал говорить что-то Даниэлю и посмотрел на меня с улыбкой, цинизм и заговорщицкое выражение которой ясно свидетельствовали, что он понял мое возбуждение и принимал его как должное. Даниэль по-прежнему стоял ко мне спиной — худенькой спиной, обвисшей курткой, под которой горбиками едва виднелись худые лопатки, хилый хребет, притягивающий несчастье и терпящий его в боли и унижении. Тот всплеск желания, который я только что испытал по поводу хлебопековских рук Эсташа, был ничто по сравнению с жалостью, внушенной мне спиной Даниэля. Жалостью властной, резкой, исторгшей у меня слезы и пригнувшей к земле, душераздирающим чувством, ранившим мне сердце… Я открыл новую страсть, более всепоглощающую, более опасную, чем другие: любовь-жалость. Не обошлось и без рук Эсташа в алхимии этого неведомого доселе зелья. Не будь их, я бы, возможно, совсем по-другому взглянул на Даниэля —
Настала тишина, которую пронизал порыв ветра. Взлетели бумажки, и я подумал, не знаю уж почему, о Ruah Тома Куссека. Может, порядок вещей требовал, чтобы отныне она главенствовала в чувствах, связавших меня с обоими мальчиками? Даниэль обернулся, и я с болезненным уколом увидел вполоборота его бледный, перечеркнутый крупной черной прядью лоб и щеку. Маленький заморыш весь светился пагубным сиянием. Мы втроем посмотрели на ставшую безобидной кухонную плиту. Завалившееся в отбросы чудище вздымало свои короткие, смешно подогнутые задние ножки. Несмотря на черное боковое отверстие духовки и медный кран водогрея, плита напоминала быка, в яростной атаке воткнувшегося в слишком мягкую землю, завязшего головой и шеей.
Прелесть моей жизни состоит в том, что, достигнув зрелого возраста, я продолжаю удивляться своим решениям и поступкам, и это тем более, что речь идет не о капризах и сумасбродствах, а, напротив, о плодах, взращенных долго в тайне сердца моего, в тайне такой сокровенной, что я первый удивляюсь их форме, консистенции и вкусу. Естественно, требуется, чтобы их расцвету благоприятствовали обстоятельства, но частенько они благоприятствуют с такой расторопностью, что прекрасное и тяжкое слово «судьба» просто само приходит на ум.
Но у каждого судьба такова, какую он призывает. Некоторым, думаю, судьба подает тайные, незаметные знаки, подмигивает так, чтобы увидели они одни, чуть обозначает улыбку, рябь на зеркале вод… Я не из их числа. Мне полагаются жирные шутки, грубые, скатологические, порнографические хохмы, злые клоунские гримасы, вроде тех, что мы корчили в детстве, растягивая углы рта мизинцами — при высунутом, конечно, языке, — одновременно указательными пальцами растягивая веки вбок на китайский манер.
Вся эта преамбула понадобилась, чтобы подойти к невинной, на первый взгляд, новости: у меня завелась собака. Ничто, однако же, не располагало меня к вхождению в корпорацию старичков при псинках, чье идиотическое умиление перед собственными четвероногими всегда выводило меня из себя. Я ненавижу всякий вид отношений, лишенный хоть минимума цинизма. Цинизм… Каждому дана своя доля истины, которую он выносит, которую заслужил. Слабейшие из моих собеседников больше всего падки на сказки и ложь. Для этих все нужно приукрашивать, чтобы им было легче жить. Я могу сказать
Можно ли внести долю цинизма в отношения с собакой? Такая мысль меня не посещала. А ведь однако! Меня должна была навести на нее этимология слово «цинизм», как раз происходящего от греческого ?????, собачий…
Я наблюдал сегодня утром вблизи гостиницы круговерть горстки дворняг вокруг суки, вероятно текущей. Бесполезно говорить, что эта непристойно гетеросексуальная сцена — все эти принюхивания, угрозы, ласки, намеки на случку или драку — все вместе возбуждало мое любопытство и отвращение.