некотором смысле. И в то же время он знаком со всей планетой, но особенным образом: по ежегодным справочникам, расписаниям поездов и пакетботов, по альманахам разных стран, которые он знает наизусть. Знание
«— Спасите эту женщину, господин Фогг! — вскричал бригадный генерал.
— У меня есть еще в запасе двенадцать часов. Я могу ими пожертвовать.
— А ведь вы, оказывается, человек с сердцем! — заметил сэр Френсис Кромарти.
— Иногда, — просто ответил Филиас Фогг, — когда у меня есть время».
Поистине путешествие Филиаса Фогга является попыткой торжества хронологии над метеорологией. График должен быть выполнен, вопреки
Я слушала эти теории со смешанным чувством. Надо признаться, что даже в самые легкомысленные минуты я не переставала ощущать своего рода предчувствие, смутное, но оттого не менее тревожное и в то же время возбуждающее, сознание того, что в нем было скрыто
Эта манера, оттолкнувшись от детской книжки «Вокруг света за восемьдесят дней», перейти к полной, непроницаемой серьезности, развивать абстрактные идеи, граничащие с метафизикой, тревожила меня. Позднее я поняла, почему в жизни Жана все восходило к далекой реальности, к глубокому детству, а точнее — к его отношениям с братом Полем. Так, в оппозиции Филиас Фогг — Паспарту он, разумеется, идентифицировал себя с симпатичным французом Паспарту. Но это тождество, разделяемое с множеством детей, прочитавших этот роман, было отягощено чем-то, и становилось ясно, что в его жизни присутствует и Филиас Фогг, совсем нетрудно было догадаться о его имени. (Я замечаю, между прочим, что многое в детских рассуждениях сводится к абстрактному вопросу — что в них общего? Незаинтересованность, простота, которая является основой всего? Как если бы молчание, предшествующее взрослому языку, достигало спокойствия вершин мысли.)
Я могу привести и другие примеры проявления чего-то
Когда он в первый раз взял меня с собой в Звенящие Камни, я не ожидала встретить там какой-нибудь сюрприз — так много я знала по его рассказам. Я знала, что не найду там ни его матери, арестованной немцами в 1943 году и пропавшей без вести, ни его отца, умершего в 1948 году, ни Петера — так он насмешливо называл всех братьев и сестер, далеко улетевших от родного гнезда. И с ними я была уже знакома по его рассказам и нашла в Звенящих Камнях их следы, их призраки, как будто они принадлежали и моему прошлому. Я всегда удивлялась, замечая, как легко чужие воспоминания внедряются в нашу собственную память. Многие рассказы отца и матери стали частью моей памяти, хотя в них речь шла о том, что случилось еще до моего рождения. Приехав в Гильдо, я все «узнавала» — эти земли и берега, дома, которые я видела в первый раз, даже воздух, пахнущий водорослями, илом и лугами, запах детства близнецов. Я все узнавала, потому что столько раз мысленно представляла все это, кроме главного — присутствия другого, поразившего меня как гром, несмотря на бесчисленные предвестия, не перестававшие меня тревожить со времени первой встречи с Жаном.
Весь день шел дождь, но вечер выдался ясным. Мы с Жаном поднимались от пляжа к скалам по узкой тропе. И вот тут мы увидели кого-то, спускающегося навстречу. Кого же? Почему я не хочу признаться? С первого взгляда — едва завидев далекий силуэт, я поняла, кто это. Внезапное легкое головокружение от подъема, который становился все круче. А может быть, это узнавание причинило его? У меня было всего несколько секунд, чтобы попытаться скрыть, что я узнала
Первые фразы, которые произносят, знакомясь, почти смешной разговор, послуживший мостиком между нами… Жан, очевидно, меньше всех страдал от этой злосчастной встречи, по крайней мере — так казалось. Он играл роль посредника между братом и невестой. Поль пошел с нами в дом, где мы нашли старую Мелину — единственную свидетельницу такого недавнего прошлого, жизни, некогда кипевшей в этих опустевших стенах. Жан уверял меня, что она в совершенном маразме, но у меня сложилось иное впечатление. Конечно, то, что она все время бормотала себе под нос, было трудно разобрать, тем более что она конкретно ни к кому не обращалась. Но то немногое, что я поняла, было вовсе не лишено смысла, напротив, именно избыток значений, сложность — вот что делало ее речь непонятной. Так же происходило и с ее каракулями, которыми она постоянно марала бумагу, хотя, по словам Жана, была неграмотна. Я бы хотела, чтобы какой-нибудь археолог или филолог — кем был на самом деле Шампольон? — погрузился бы в эти школьные тетради, заполненные до краев писаниной, абсолютно нечитаемой для нас.
— Она безграмотна, — говорил Жан, — но не знает об этом. Ты слышала, как младенец лепечет в колыбели? Он подражает речи взрослых, которую слышит вокруг себя. Он воображает, наверно, что говорит как они. Мелина подражает писанию, не умея при этом писать. Однажды я отнял у нее одну из ее тетрадей. Я ей сказал: «Ты что-то пишешь, Мелина? Но я посмотрел и ничего не понял». Она пожала плечами. «Разумеется, — ответила она, — не для тебя же писано». Тогда я подумал об эолийском, мнимом языке, адресованном одному-единственному собеседнику.
Нельзя поддаваться тяге к волшебному, даже в таких колдовских местах, как Звенящие Камни. Но все же если слово «ведьма» еще имеет смысл, то благодаря таким созданиям, как Мелина. В ней была смесь острого, хотя и ограниченного, ума, темного колдовства и смутной магии, что можно выразить одним словом — коварство. Она считалась глухой. Не отвечала на вопросы и не подчинялась приказам. Но я много раз замечала, что она слышала самые тихие звуки и прекрасно понимала, о чем говорят крутом. Всегда одетая в черное, за исключением белого гофрированного чепчика, который охватывал ее голову, приподнимаясь спереди наподобие шиньона. При этом она не носила траура, она была воплощением его, похоронив все близкие, старинные и как бы семейные отношения. Я узнала, что ее муж Жюстен Мелин, дорожный рабочий, умер почти одновременно с Эдуардом Сюреном. У них было одиннадцать детей, из которых никого в живых не осталось. Эти детские смерти всегда совпадали с появлением новорожденных в семье Сюрен, как бы в противовес. Так что можно было предположить, что один из Мелинов должен был исчезнуть, чтобы появился новый Сюрен. Смерть двух отцов семейств случилась тоже в унисон, как будто Жюстен Мелин всегда был только тенью Эдуарда Сюрена. Только Мелины не касалось разрушение — без возраста, вечная, как воплощенная смерть.
Ее фамильярность с темными сторонами жизни выражалась довольно курьезно. У нее был дар