искусственное и закрытое владение, по образу земного рая, но рая, порожденного мужчиной и женщиной, подобное раковине, населенной двумя организмами. Эта материализованная клетка, имевшая географическую привязку, несла в себе всю свою историю, потому что каждая из ее выпуклостей, пустот, борозд были порождением прошлой жизни, весили гораздо тяжелей, чем невидимая обрядовая сеть, вытканная между собой близнецами.
Я здесь совсем недавно. Я глубоко люблю места закрытые, запечатанные, сфокусированные. И вот потому, что меня вынуждают быть Жаном, я задыхаюсь, я страдаю в этой раковине, созданной за сорок лет чуждым мне организмом. Я очень хорошо понимаю, почему Жан сократил свое пребывание здесь.
………………………
Лениво исследуя дом, я нашел на столике, зажатом между двумя стеклянными прямоугольниками, маленькое любительское фото, которое было снято, наверно, лет тридцать назад. Я сразу узнал Ральфа и Дебору. Он, прекрасный как греческий бог, спокойный и мощный, смотрит в объектив с беззаботной, уверенной улыбкой, он казался бы фатом, если бы его манера держаться не было
Бесконечная и пестрая толпа иностранных туристов хлынула в нашу закрытую, дикую, лихорадочную арабскую жизнь. Они принесли деньги, праздность и бесстыдство в наши степенные города с тысячелетней традицией. Какой шок! Какая рана! Удар хирургического скальпеля, открывающий путь воздуху и свету к самым заветным тайнам организма! Для двенадцатилетней девочки этот шок еще сильнее. Однажды я слышала обрывок разговора между двумя европейцами на улочке Хумт-Сук, на площадке, где играли дети.
— Сколько детей. Сколько детей у этих арабов!
— Да, и еще больше, чем вы думаете. Здесь только половина, даже меньше половины.
— Как это?
— Посмотрите, на улицах только мальчики. Девочки остаются взаперти, дома.
Да, взаперти, на улицу в то время мы могли выйти, лишь прикрыв лицо. Моя юность была ожесточенной борьбой за право ходить без покрывала, за право на воздух и свет. Наши самые ожесточенные противницы, хранительницы традиций, были «аджуза» — старухи, никогда не выходившие на улицу, не завернувшись в муслин, придерживая его зубами. Иногда вечерами лягушки из бассейна Ральфа издают сухое кваканье, похожее на щелканье языком. Я не могла слышать его без содрогания, потому что он точно воспроизводил знакомый сигнал, услыхав который подростки начинали преследовать на улицах девушек без покрывала.
Мне было лет семь, когда я впервые перешла порог дома Ральфа и Деборы. Я была мгновенно покорена этой парой, воплотившей все лучшее, что Запад мог дать, например, мне, — все самое разумное, свободное и счастливое. Они соотносились с обычными туристами как золотая монета с целой кучей медных, равноценных по стоимости. Они меня удочерили. У них я научилась сама одеваться и раздеваться, есть свинину, курить, пить алкоголь и говорить по-английски. И я перечла все книги в библиотеке.
Но годы роковым образом нарушили равновесие трио, которое мы образовали. Дебора была немного старше Ральфа. Незаметная долгое время разница резко проявилась к пятидесяти. Ральф был еще в полном расцвете сила, а Дебора похудела, высохла — и перешла рубеж, после которого в сексуальных отношениях со стороны мужчины желание заменяется нежностью, чтоб не сказать жалостью. Она была достаточно разумной и храброй, чтобы мудро принять все, что из этого может произойти. Мне было тогда восемнадцать лет. Сказал ли ей Ральф, что я стала его любовницей? Возможно. Обманывать ее долго было совершенно невозможно, и, кроме того, это не меняло наших отношений. Ральф был моногамен. В его жизни никогда не будет другой женщины, кроме Деборы. Мы все трое знали это, и это хранило наше трио от любых бурь. Но для меня это спокойствие было определенным видом отчаяния. Действительно, пара, удочерившая меня, была как будто заключена в мраморном яйце. Я бы могла сломать ногти о его поверхность. Я и не пыталась.
Солидарность между ними была такой глубокой, что падение Ральфа началось почти сразу за увяданием Деборы, хотя оно было совсем другой природы и даже прямо противоположным. Ральф всегда пил, но at home[17] и не до положения риз. Однажды он уехал, чтобы проконсультироваться со своим поверенным в Хумт-Сук, и не вернулся. Дебора достаточно хорошо знала небогатые возможности острова, у нее было довольно знакомых и друзей, чтобы они ходили из дыры в дыру, из бара в бар и искали Ральфа. Через три дня мальчишки привезли его, распростертого на спине мула. Его нашли спящим в канаве. Мы выхаживали его вместе. Это тогда она отдала приказ, который будто осыпал меня дождем из роз, роз с ядовитыми шипами.
— Постарайся почаще быть ласковой с ним, — сказала она.
С тех пор жизнь превратилась для меня в ад. Всякий раз, как Ральф начинал таскаться по кабакам, я чувствовала, как над моей головой сгущаются все упреки, каких заслуживала моя неудачливость в роли любовницы-медсестры. Дебора не произносила ни слова, но меня мучило сознание вины.
Только плавания на яхте давали мне передышку. Я воспользовалась одним из них, чтобы остаться в Италии.
Где Жан? И все же — как он мог уехать так внезапно? Какова бы ни была общность логики близнецов, я не мог понять его бегства до похорон Деборы, не понимал, как он мог бросить одного отчаявшегося старика, который отнесся к нему, как к приемному сыну. Должно было быть какое-то объяснение этому бегству. Какое?
Призраки макабрических и зловещих идей преследовали меня, затемняя мой разум. Правда, долгое отсутствие моего брата — в первый раз в жизни наша разлука была такой долгой — нарушили мое равновесие. Иногда я чувствую, что балансирую на грани галлюцинаций, на грани безумия. Я часто ставил себе вопрос: зачем бежать за братом, зачем лезть вон из кожи в поисках брата и зачем возвращать его домой? К ответам на эти вопросы можно было добавить еще такой: чтобы не сойти с ума.
Первая галлюцинация была внушена мне Ральфом: Жан не исчез, потому что я и
Жан умрет? Тут другая идея начинала преследовать меня, скорей, не идея, а обманчивый образ. Я