И внезапно словно включается некий сигнал. Субъект отрывается от объекта, от предмета, лишая его части веса и цвета. Что-то треснуло в незыблемом доселе здании мира, и целая глыба вещей обрушивается, превращаясь в меня. Каждый объект лишается своих качеств в пользу соответствующего субъекта. Свет превращается в глаз и более не существует как свет — теперь это лишь раздраженная сетчатка. Запах становится носом — и весь мир тут же перестает пахнуть. Музыка ветра в мангровых корнях более не достойна упоминания: это просто колебания барабанной перепонки. В конечном счете весь мир собирается в моей душе — она же одновременно и душа Сперанцы, вырванная из груди острова, который умирает без нее под моим скептическим взором.
Конвульсия, сотрясающая мир… Объект внезапно деградировал, превратившись в субъект. Разумеется, он того и заслуживал, ибо всякий механизм наделен неким смыслом. Узел противоречий, источник разногласий, он был вычленен из тела острова, отброшен, растоптан. Некий сигнал свидетельствуете процессе рационализации мира. Мир доискивается собственной рационализации и, делая это, избавляется от ненужного старого хлама — субъекта.
Однажды к Сперанце приблизился испанский галион. Казалось бы, что может быть правдоподобнее? Но такие галионы уже более века не бороздят воды океана. Но на борту отмечался какой-то праздник. Но судно, вместо того чтобы бросить якорь и спустить шлюпку, следовало вдоль берега, как будто находилось в тысяче миль от острова. И молодая девушка в старомодном платье смотрела на меня из кормового портика, и это была моя сестра, умершая много лет тому назад… Столько странностей разом — нет, это невероятно! Сигнал… и галион мгновенно утратил все шансы на реальное существование. Он стал галлюцинацией Робинзона. Он воплотился в этот субъект — обезумевшего Робинзона в нервной горячке.
В другой раз я брел по лесу. На тропинке, в сотне шагов от меня, торчал огромный пень. Странный косматый пень, смутно похожий на стоящего боком ко мне зверя. А потом пень шевельнулся. Но ведь это нелепость, пни шевелиться не могут! А потом пень превратился в козла. Но каким же образом пень мог бы превратиться в козла? Требовался тот самый сигнал. И он прозвучал. Пень исчез окончательно и даже ретроактивно. Здесь всегда стоял козел. Ну а пень? Он стал оптической иллюзией, обманом зрения Робинзона.
Итак, субъект есть дисквалифицированный объект. Мои глаза — это труп света, цвета. Мой вес — все, что осталось от запахов, после того как их нереальность точно доказана. Моя рука опровергает вещь, которую держит. И с этих пор проблема познания рождается из анахронизма. Она утверждает одновременность субъекта и объекта, чьи таинственные отношения хотела бы выяснить. Но субъект и объект не могут сосуществовать, поскольку они и есть одно и то же явление, сперва интегрированное в реальный мир, затем выброшенное из него на свалку. Робинзон — это отбросы Сперанцы.
Сие ядовитое, вызывающее неприязнь определение наполняет меня мрачной радостью. Ибо оно указывает на тяжкий тернистый путь к спасению, по крайней мере к частичному спасению плодородного и гармоничного острова, великолепно обработанного и управляемого, могущественного в идеальном равновесии всех своих атрибутов, живущего своей жизнью — но без меня, именно оттого, что в нем и так слишком много меня, — меня, которого следовало бы свести к тому скрытому сиянию, что делает каждую вещь познаваемой без того, чтобы ее кто-то познавал… О это хрупкое, чистое равновесие, столь нежное, столь драгоценное!
Но Робинзону не терпелось отвлечься от своих мечтаний и умозрительных построений, чтобы исследовать подробнее сушу Сперанцы. И однажды ему показалось, что он нашел наконец верный ход, открывающий доступ в святая святых острова.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Расположенная в самом центре острова пещера, вход в которую у подножия гигантского кедра зиял, как широко разинутая пасть посреди каменного хаоса, всегда вызывала интерес Робинзона. Однако она довольно долго служила ему лишь кладовой, где он с вожделением скупца прятал все свои самые драгоценные сокровища: урожаи зерна, сушеные фрукты и вяленое мясо; еще дальше, в глубине, находились сундуки с одеждой, инструменты, оружие, золото; и, наконец, в самом укромном уголке он хранил бочонки с порохом, запасов которого вполне хватило бы на то, чтобы взорвать весь остров. И хотя Робинзон, охотясь на диких дверей, давным-давно уже не пользовался огнестрельным оружием, он берег этот порох, сознавая себя могущественным его повелителем, и это давало ему утешение и уверенность в безграничной власти. Сидя на своем взрывоопасном троне, он чувствовал себя Юпитером — всесильным хозяином острова и всего живого на нем.
Но вот уже несколько недель, как пещера обрела в глазах Робинзона новый смысл. В его второй жизни — той, что начиналась с прекращением полномочий генерал-губернатора и остановкой клепсидры, — Сперанца переставала быть областью управления, превращаясь в живое существо, несомненно , женского пола, и к ней обращались теперь и его философские построения, и новые потребности сердца и плоти. С некоторых пор Робинзон часто недоуменно спрашивал себя, что являет собою пещера — рот, глаз или иное естественное отверстие этого гигантского тела, и не заведет ли его чересчур настойчивое исследование в такое потайное место, которое слишком ясно ответит на вопросы, заданные им самому себе.
За пороховым складом туннель переходил в почти отвесный лаз, куда Робинзон не отважился спускаться до того периода своей жизни, который он окрестил теллурическим (земной, связанный с землей). Впрочем, обследование этого хода представляло значительную трудность, а именно проблему освещения.
Блуждать в этих каменных недрах со смолистым факелом в руке — а ничем иным Робинзон не располагал — означало подвергать себя крайнему риску взорваться вместе с запасами пороха: перенося бочонки в пещеру, он вполне мог рассыпать часть его на пол. К тому же застоявшийся, разреженный воздух неизбежно будет вытеснен чадящим дымом факела, и ему грозит удушье. Возникший было проект пробить отверстие из глубины пещеры наверх, для освещения и проветривания, также пришлось отвергнуть, и Робинзону оставалось последнее — освоиться с темнотой, иными словами, покорно примениться к условиям, продиктованным той средой, которую он собирался осваивать; подобная мысль наверняка не пришла бы ему в голову еще несколько недель тому; назад. Робинзон осознал ту метаморфозу, что претерпел за последнее время, и приготовился к еще более разительным переменам, лишь бы получить ответ на все вопросы, поставленные перед ним новым его призванием.
Сначала он попытался просто привыкнуть к темноте, чтобы ощупью передвигаться в глубине пещеры, но сразу же понял тщетность этих усилий: ему предстояла куда более солидная подготовка. Нужно было преодолеть стадию альтернативы «свет — тьма», на которой обычно останавливается нормальный человек, и вступить в мир слепых — по-своему полный, совершенный мир, — конечно, гораздо менее удобный для существования, нежели мир зрячих, но отнюдь не обделенный иным светом и вовсе не погруженный в зловещий беспросветный мрак, как это воображают зрячие. Взгляд, воспринимающий свет, изобретает также и тьму, но лишенный зрения не знает ни того ни другого и потому не страдает от отсутствия первого. Чтобы приобщиться к этому состоянию, нужно было только долгое время провести в темноте, что Робинзон и сделал, запасшись маисовыми галетами и кувшинами козьего молока.
Абсолютный, ничем не нарушаемый покой окружал его. Ни один звук не проникал сюда, в чрево пещеры. Однако Робинзон был заранее уверен, что опыт его удастся, ибо он отнюдь не чувствовал себя изолированным от Сперанцы. Напротив, он активно жил одной жизнью с ней. Прислонясь к каменной стене, широко открыв глаза во мраке, он видел белые языки пены, лижущей песчаные берега острова, благословляющий жест пальмы, ласкаемой ветерком, алую молнию — колибри, пролетевшего по зеленому лесу. Он обонял йодистый запах водорослей ва отмелях, обнаженных при отливе. Рак-отшельник, пользуясь удобным случаем, высовывался из своей раковинки, чтобы подышать свежим воздухом. Черноголовая чайка, замерев на лету, резко пикировала на рыбу-бабочку, забившуюся в красные водоросли, которые отхлынувшая вода уложила коричневой стороной книзу. Одиночество Робинзона было побеждено весьма необычно — не сторонним образом, когда находишься в толпе или рядом с другом и касаешься людей боком, локтем, но центральным, ядерным, если можно так выразиться. Он, вероятно, почти достиг сердцевины Сперанцы, ее средоточия, откуда во все стороны отходили нервные окончания этого гигантского тела и куда поступала вся информация извне. Так в некото-t рых соборах есть точка, где благодаря игре звуковых волн, их интерференции, слышны малейшие шорохи и звуки, доносящиеся из апсиды и нефов, с хоров и амвона.
Солнце медленно клонилось к горизонту. У подножия скалистых нагромождений зияло широкое черное отверстие — вход в пещеру, — круглое, как огромный глаз, удивленно вперившийся в морские дали. Через