— Пятница и я — поселились в вечности, разве не так?
Я еще не до конца проникся всей значимостью того странного открытия. Не следует забывать о том, что подобная революция — какой бы внезапной, взрывной, в буквальном смысле этого слова, она ни оказалась — была провозглашена и, быть может, предвосхищена несколькими скрытыми признаками. Например, этой моей привычкою останавливать клепсидру, дабы избавиться от тирании времени у себя на острове. Сперва я бежал от него, спускаясь в недра горы, как погружаются во вневременное пространство. Но не эту ли вечность, гнездившуюся в глубинах земных, взрыв изгнал наружу, с тем чтобы она теперь простирала свое благословение на наши мирные берега?! Более того, не сам ли взрыв явился вулканическим извержением вечного покоя недр, державших его в плену, словно зарытое в земле семя, — покоя, который, вырвавшись на волю, завладел всем островом; так дерево, вырастая из тоненького побега, накрывает своею тенью все более и более обширное пространство. Чем дольше я размышляю над этим, тем сильнее убеждаюсь, что бочки с порохом, трубка ван Дейсела и дикарское ослушание Пятницы прикрыли своей забавной видимостью предначертанную судьбой неизбежность — вторую, после крушения «Виргинии». Вот и еще пример: те краткие, изредка настигавшие меня озарения, которые я прозвал, не без подсказки высших сил, «мгновениями невинности». На какую-то секунду перед моим взором представал другой остров, обычно прячущийся под теми постройками и возделанными полями, что моими усилиями преобразили Сперанцу. Та, иная Сперанца… Ныне я перенесен на нее, поселился на ней, живу в этом «мгновении невинности». Сперанца более не дикий остров, подлежащий обработке, Пятница более не дикарь, подлежащий воспитанию. Теперь оба они требуют полного моего внимания — вдумчивого, пристального, восхищенного, — ибо мне кажется — нет, я уверен! — что каждую минуту открываю их для себя впервые, и эта волшебная новизна не померкнет уже никогда.
Дневник. Глядя в зеркальную поверхность лагуны, я вижу Пятницу, идущего ко мне своим ровным упругим шагом; небеса и воды вокруг него так пустынны и необъятны, что невозможно определить его истинный рост: то ли это крошечный трехдюймовый Пятница, подошедший на расстояние моей протянутой руки, то ли великан шести туазов (старинная французская мера длины (1,949 м)) высотой, удаленный на полмили.
Вот он. Научусь ли я когда-нибудь шагать с таким же естественным величием? Могу ли, не боясь насмешки, написать, что он облачен в свою наготу, словно в королевскую мантию? Он несет свое тело с царственной дерзостью, он подает его, как ковчег плоти. Прирожденная, первозданная, звериная красота, все вокруг обращающая в небытие.
Он выходит из лагуны и приближается ко мне, сидящему на берегу. Едва лишь ноги его взрывают песок, усеянный осколками ракушек, едва он минует кучку лиловых водорослей и выступ скалы, вновь возвращая меня к привычному пейзажу, как красота его меняется: теперь она обратилась в грацию. Он с улыбкой показывает на небо — жестом ангела с какой-то благочестивой картины, — желая, верно, сказать этим, что юго-западный ветер разгоняет тучи, вот уже несколько дней нависающие над островом, собираясь надолго установить безраздельное владычество солнца. Он делает легкое танцующее движение, подчеркивающее благородство пропорций его тела. Подойдя вплотную, он не говорит ни слова, молчаливый мой сотоварищ. Обернувшись, он озирает лагуну, по которой только что прошествовал. Душа его витает в дымке туманных сумерек этого переменчивого дня, тело обеими ногами твердо зиждется на песке. Я разглядываю его ногу, видную мне сзади: подколенная впадина мерцает перламутровой бледностью, выступающая жилка образует прописное «Н». Когда нога напряжена, жилка вздувается и пульсирует, теперь же, когда колено расслаблено, она опала и почти не бьется.
Я прижимаю руки к его коленям. Я делаю из своих ладоней два наколенника, бережно хранящих их форму и вбирающих жизненное тепло. Колено, с его жесткостью и сухостью, так непохоже братом и соседом, ближним и дальним?.. Все чувства, какие человек изливает на окружающих его мужчин и женщин, я вынужден обращать на этого единственного «другого», а иначе во что бы они превратились? Что стал бы я делать с моей жалостью и ненавистью, восхищением и страхом, если бы Пятница не внушал мне одновременно все те же чувства? Впрочем, моя неодолимая тяга к нему в большей степени взаимна, тому есть множество доказательств. Например, третьего дня я дремал на морском берегу, когда он подошел ко мне. Долго, долго он смотрел на меня — гибкий черный силуэт на фоне сияющего небосвода. Потом опустился на колени и принялся разглядывать в упор, с пристальным, необыкновенным интересом. Его пальцы пробежали по моему лицу, скользнули по щекам, исследовали абрис подбородка, попробовали на упругость кончик носа. Потом он заставил меня поднять руки над головой и, нагнувшись, дюйм за дюймом ощупал все мое тело с вниманием анатома, собравшегося рассекать труп. Казалось, он совершенно позабыл о том, что я жив, что я гляжу, дышу, могу удивиться его поведению, раздраженно оттолкнуть его. Но я слишком хорошо понимал эту жажду человеческого, влекущую его ко мне, и не пресек его манипуляции. Наконец он улыбнулся — так, словно стряхнул с себя наваждение и заметил мое присутствие, — обхватил мне запястье и, прижав палец к синеватой жилке под прозрачной кожей, сказал с притворной укоризной: «О! Видеть твой кровь!»
Дневник. Уж не возвращаюсь ли я к культу солнца, который исповедовали некоторые язычники? Не думаю, да, впрочем, почти ничего и не знаю о верованиях и обрядах этих легендарных «язычников», которые, может быть, и существовали-то разве лишь в воображении наших пастырей. Ясно одно: пребывая в нестерпимом одиночестве, которое предлагало мне на выбор безумие или самоубийство, я бессознательно стал искать точку опоры, которой лишился из-за отсутствия человеческого общества. И в то же время моральные установки, созданные и поддерживаемые в моем сознании благодаря окружению мне подобных, обращались в ничто, бесследно исчезали. Таким образом, ставши сам первобытным существом, я был принужден инстинктивно, ощупью отыскивать спасение в общности с первозданными стихиями. Земля Сперанцы дала мне первое решение сей задачи — вполне удовлетворительное и долговременное, хотя не идеальное и не безопасное. Потом явился Пятница и, подчинившись внешне моему земному владычеству, подорвал его всей энергией своего существа. Однако здесь-то и возник спасительный выход, ибо, если Пятница находился в абсолютной несовместимости с этой землей, он тем не менее являлся столь же естественным ее порождением, каким я стал по прихоти случая. Под его влиянием, под градом тех ударов, что он наносил мне, я прошел путь долгих и мучительных преображений. Человек земли,вырванный из своей норы Эолом, не стал от этого Эолом сам. Слишком уж он был тяжел и неуклюж, слишком медленно шло развитие. Но вот солнце коснулось своим сверкающим жезлом этой огромной жирной белой личинки, укрывшейся в подземной тьме, и она обернулась бабочкой с серебристым забралом, с переливчатыми золотыми крылышками — дитя солнца, неуязвимое и стойкое в его жарком сиянии, но поражаемое зловещей слабостью, когда лучи бога-светила перестают согревать его.
Дневник. Андоар — это был я. Старый самец, одинокий и гордый, со своей бородою патриарха и шерстью, воняющей блудом; горный фавн,упрямо впечатавший в камень все свои четыре тонких и крепких ноги, — это был я. Пятница проникся к нему необъяснимой симпатией, и между ними завязалась жестокая игра. «Я заставить Андоар летать и петь», — с таинственным видом твердил арауканец. Но каким только испытаниям не подверг он голову старого козла, дабы превратить ее в инструмент ветра!
Эолова арфа. Живущий исключительно настоящим моментом, категорически отвергающий терпеливый, последовательный труд, Пятница с безошибочной интуицией нашел единственный музыкальный инструмент, который идеально отвечал его природе. Ибо эолова арфа — не просто инструмент стихий, заставляющий петь все ветры разом. Это еще и единственный инструмент, чья музыка, вместо того чтобы распространяться во времени, вся, целиком вписывается в один миг. Можно сколько угодно увеличивать число струн и настраивать их на те или иные ноты — все равно музыка ее будет мгновенной симфонией, которая прозвучит одновременно, от первой до последней ноты, стоит лишь ветру коснуться инструмента.
Дневник. Я гляжу, как он со смехом убегает от захлестывающих его волн, и мне приходит на ум одно позабытое слово: пленительность. Пленительность Пятницы. Не могу точно объяснить все оттенки этого довольно изысканного существительного, но именно оно упорно приходит на ум, когда я вижу атласную упругую кожу Пятницы, его танцующие, чуть замедленные морским прибоем движения, отмеченные естественной, беззаботной грацией.
И это лишь одна нить из запутанного клубка понятий, относящихся к Пятнице, над разгадкой которых я бьюсь в последнее время. Вторая нить — этимология самого слова «пятница» — Vendredi, что означает «день Венеры». Добавлю, что для христиан пятница — еще и день смерти Христа. Рождение Венеры, смерть