считать окна — четное или нечетное число их. Нечетное — да.
Четное — нет. Четное приносит мне несчастье. Я и номера автомобилей считаю. Но теперь, слава богу, автомобилей почти нет. А в Париже просто беда. Идешь и головой крутишь, то на окна, то на автомобильные номера смотришь, легко самой под автомобиль угодить. Не каждый день это со мной. Но последнее время все чаще. Очень тяжело это и неприятно. И мучительно.
Я знаю, что считать номера автомобилей и окна домов — один из признаков неврастении. Но я говорю:
— Я и сама суеверна. А Жорж — тот суеверен до смешного.
Она морщится:
— Чет-нечет не суеверие. Хотя я, конечно, тоже суеверна. Но окна — другое. Из области чтения наоборот. Ведь я читаю во второй раз справа налево каждую строку книги, письма и даже то, что сама пишу. Это изводит меня. И ничего не могу с собой поделать. Будто кто-то приказывает мне. Если не послушаюсь — знаю, плохо будет. И слушаюсь.
Мы выходим на набережную.
— Давайте посидим в «нашем» кафе, — предлагает она. — Вы меня действительно слегка загоняли. Отдохнем. Может быть, настроение улучшится. Хотя вряд ли.
Мы устраиваемся на террасе.
Она достает из сумочки зеркальце, смотрится в него, состроив гримасу.
— До чего противна физиономия, — она засовывает зеркальце обратно в сумку и звонко щелкает запором. — Смотреть на себя тошно, да и на других тоже. — И, спохватившись: — К вам это не относится, ведь о присутствующих…
— …не говорят, — кончаю я, — Не говорят, а думают. Все же, Надежда Александровна, скажите мне что-нибудь очень лестное, какой-нибудь комплимент, вроде как в одном из ваших рассказов, помните:
Я смеюсь. Она поднимает брови в недоумении:
— Разве смешно? По мне, просто глупо. Хотя я это не выдумала, не сочинила. Это один прапорщик написал барышне в альбом; он был в нее влюблен, а она требовала от него мадригалов. Был у него еще и такой:
Бедный! Ничего придумать не мог. Она была рыжая. Обиделась. Прогнала его. А через месяц его на войне убили. И это скорее грустно, чем смешно. Как жестока жизнь, как несчастен человек. Каждый мой смешной рассказ, в сущности, маленькая трагедия, юмористически повернутая.
Она проводит несколько раз перед глазами рукой, будто отгоняет муху или комара. Но ни комара, ни мухи нет. Я не решаюсь спросить, что означает ее жест.
— Иногда я чувствую себя странно. И отвратительно. Как сейчас вот. Мне кажется, что я когда- нибудь сойду с ума.
Я смотрю на нее испуганно. Голос ее звучит глухо, и в глазах несвойственное выражение тоски.
— Надежда Александровна, — робко советую я, — вы бы к доктору сходили.
— К доктору? — спрашивает она насмешливо. — Вздор! Пробовала. И не раз. Ни к чему не привело. Нет доктора, способного понять, что со мной делается.
— К специалисту по нервным болезням, — продолжаю я советовать.
Она прищуривается:
— Ну, конечно, нервами все объяснить можно. Все от нервов, как уверяла моя нянька, все — и куриная слепота, и понос, и пожар, и сап у лошадей. Только нервы здесь, как при сапе или пожаре, вряд ли виноваты. Вот я ломаюсь, как свинья на веревочке. Грожу сойти с ума. Да только, как правильно говорит Мережковский, умные с ума не сходят. А в том, что я, Тэффи, умна, никто ведь сомневаться не может. Не так ли? — лукаво спрашивает она. — Все от безделья, от скуки. Печататься негде, впрок я писать не умею, вот глупые мысли и расплодились в мозгу, как тараканы. Шуршат, бегают, усиками шевелят. А мне от них коломятно и тошно. До того, что иногда просто хочется головой о стенку.
Она замолкает на минуту, отодвигает нетронутую чашку кофе и решительно встает.
— Ну, довольно с меня! До свидания. А таскать меня в такую даль на Cote Basque вам не следовало. «Не такое нонче время, мой товарищ дорогой», чтобы на голодный желудок километры отмахивать. Пойду к себе — отлеживаться.
— Вы сердитесь. Надежда Александровна? Простите, — растерянно говорю я. — Мне казалось, что это недалеко. И ведь так красиво.
— Ну и что, что красиво? — перебивает она. — «Красота спасет мир»? Успокоит и накормит? А вышло наоборот. Я действительно обозлилась. Нет, не на вас. На себя. За это дурацкое хождение но мукам. У меня ноги болят, распухли. Каждый шаг мука. А я из гордости скрываю. И зачем, спрашивается, я перед вами расквакалась. Стыд и срам!
Она сердито надвигает берет на лоб, протягивает мне руку и вдруг неожиданно заливается своим милым, легким смехом:
— Ну, ну, ну! Не вздумайте огорчаться. Какая вы, право, забавная! Нельзя так за других расстраиваться в наши жестокие дни. Рано еще плакать надо мной. И совсем мне уже не так плохо! Даже совсем неплохо! Бросьте! Бегите себе весело домой. Благо у вас дома тепло и уютно, и обед вкусный, и любящий муж. А обо мне не думайте. Пользуйтесь жизнью, пока судьба к вам благосклонна. Ведь колесо фортуны вертится. Кто знает, может быть, и вы тоже когда-нибудь окажетесь под ним. Так старайтесь быть как можно счастливее теперь, чтобы потом было бы о чем вспомнить. Впрочем, не слушайте мои глупые советы. И воспоминания ни к чему, когда на душе мерзко. Все это вздор. Кланяйтесь Георгию Владимировичу.
И она, кивнув мне на прощание, быстро уходит.
Я смотрю ей вслед. Обыкновенно она, пройдя несколько шагов, оборачивается и машет мне рукой.
Но сейчас она идет но набережной опустив голову и даже не обращает внимания на пылающий над океаном закат, который она так любит.
Значит, ей действительно очень тяжело и очень плохо.
Как-то, еще до войны, в Париже, Тэффи пришла к нам сильно хромая.
— Ух, еле добралась, — и она тяжело опустилась в кресло, вытянув ноги вперед.
Все бросились к ней с расспросами. С минуту она, ни с кем не здороваясь, сидела молча с закрытыми