его убеждениям…» (ОА-4. С. 326). А. И. Тургенев еще подчеркивает, что Тютчев может быть полезен России «только просвещенным умом своим, а не проектами восточными и, следовательно, противо-европейскими и, следовательно, антихристианскими и античеловеческими» (там же). Ранее он сообщал Н. И. Тургеневу в Париж, что получил от сестры Тютчева (в замужестве Д. И. Сушковой) копию его записки царю и «исполнился негодования, особливо подумав, для кого она писана…» (цит. по: Осповат А. Л. Новонайденный политический меморандум Тютчева: К истории создания // НЛО. 1992. № 1. С. 90). А в середине сентября А. И. Тургенев уведомляет брата, что посылает ему среди прочих материалов и «знаменитую записку Тютчева императору, служащую продолжением напечатанного его письма, адресованного редактору “Allgemeine Zeitung”, которое вам известно. Он имел 6000 рублей Wartgeld (вознаграждение — нем.), и нынче ему обещают дипломатический пост. Замаранные строки в конце записки содержат довольно ясный намек на пользу, которую он мог бы принести, если бы доверили ему редактирование статей о России для иностранных газет. Покажите эту записку ‹А. де› Сиркуру, но не потеряйте, ибо ей цены нет» (там же).
Неизвестно мнение о «мемуаре» Тютчева А. де Сиркура, французского публициста, женатого на русской и интересовавшегося общественными процессами в России, о чем свидетельствует его переписка с П. Я. Чаадаевым и написанный им для издававшегося во Франции журнала «Le Chrétien» некролог А. И. Тургеневу. Брат же последнего реагировал однозначно: «Не о наших и не наших, не об истории Византии и ее наследии следует помышлять русским, у коих сердце бьется любовью к их земле, а о голоде и холоде, о палках и кнуте, одним словом, о рабстве и его уничтожении» (ОА-4. С. 333).
В переписке с П. А. Вяземским А. И. Тургенев акцентирует тему «вознаграждения» и антизападную «восточность» тютчевского проекта и просит первого 15 сентября 1845 г.: «Скажи Тютчеву, чтобы он скорее возвращался на свежий воздух, да хоть в Турин. Понимаю его по несчастию, но извинить не могу: “Не о хлебе едином жив будет человек”. Грустно, очень грустно!» (там же. С. 322). В ответном письме от 29 сентября 1845 г. П. А. Вяземский возражал и спрашивал: «Что ты там городишь вздор о Тютчеве? Что ты в нем понимаешь, но чего извинить не можешь, и зачем посылаешь его хотя в Турин? Все это кюстиновщина ‹…› Нечего в нем извинять, потому что он пока служит из чести и только что считается на службе…» (СН. 1911. Кн. 14. С. 510). На «кюстиновщину» А. И. Тургенев отвечает 6 октября 1845 г. «хомяковщиной», которой Запад опасается и по-своему трансформирует ее: «А Т[ютчев] нехорошо делает, что пишет такие записки: в Москве — это смешная хомяковщина, а в “Аугсбургской Газете” она обращается в политические затеи, коих невежественная Европа все еще боится, и оттого — лишние войска у ней и у нас. Sapienti sat (Для понимающего достаточно — лат.)» (ОА-4. С. 324). Через день А. И. Тургенев упоминает о «вознаграждении» и вновь заводит речь о «неосновательных грезах» Тютчева, переводящихся «в угрозы Европе», и упрекает П. А. Вяземского вместе с его единомышленниками в «равнодушии к мнениям, от коих если не зарождаются, то умножаются рекрутские наборы…» (там же. С. 326). 13 октября 1845 г. П. А. Вяземский отвечал ему, что не знает, какая записка имеется в виду, «но во всяком случае не за то дали ему 6000 рублей, которых между прочим ему не давали ‹…› Могу тебя уверить, что он очень здраво, светло и независимо судит о европейской политике и о нашей. Во всяком случае отчего восточные проекты должны неминуемо быть и идти европейскими, т. е. принимая слово Европа в смысле цивилизации?» (СН. Кн. 14. С. 513). Возможно, П. А. Вяземский был знаком не с одним «проектом» Тютчева или не знал к тому времени текста записки, однако образ мыслей автора он ясно представлял и (в отличие от А. И. Тургенева) разделял.
Записка Николаю I, по существу, еще не комментировалась в ее историософском содержании, хотя оно непосредственно связано с системой и полнотой тютчевской мысли, а также с основополагающими идеями трактата «Россия и Запад». Первый публикатор оставляет в стороне это содержание, характеризует его как непомерно разросшееся и объясняемое прагматическими целями (желание Тютчева напомнить о себе императору) и сосредоточивает свое основное внимание на биографическом контексте (НЛО. 1992. № 1. С. 90–96). Связывая обе записки 1843 и 1845 гг. в единое целое, он ставит акцент на карьерных надеждах их автора, его хлопотах по возвращению на государственную службу и стремлении якобы «выслужиться перед императором» (там же. С. 96). Однако картина, выстраиваемая им с помощью достоверных фактов и гипотетических «мостиков» между ними, на самом деле не является столь однозначной и укороченной ни в личностно-биографическом, ни тем более в политическом и историософском планах, что чревато подменой идейных мотивов меркантильными интересами. Карьерные соображения занимали далеко не первое место в сознании Тютчева, вопрошавшего позднее в одном из писем: «Главное тут в слове служить, этом, по преимуществу, русском понятии — только кому служить?» (Изд. 1984. С. 287). Свою деятельность на любом поприще он воспринимал как служение национальным интересам России, которые в 1840-х гг. осознавал в контексте тысячелетней истории, что и отражено в публикуемом документе. Именно отсутствие такого сознания нередко удручало Тютчева, размышлявшего позднее о правительственном кретинизме, т. е. неспособности «различать наше я от нашего не я», о политике «личного тщеславия», подчиняющей себе национальные интересы страны, о «жалком воспитании» правящих классов, увлекшихся «ложным направлением» подражания Западу: «…и именно потому, что это отклонение началось в столь отдаленном прошлом и теперь так глубоко, я и полагаю, что возвращение на верный путь будет сопряжено с долгими и весьма жестокими испытаниями» (Изд. 1984. С. 239). Этот вывод из письма к жене от 17 сентября 1855 г. перекликается с оценкой сложившегося положения вещей в письме к М. П. Погодину от 11 октября того же года: «Теперь, если мы взглянем на себя, т. е. на Россию, чтó мы видим?.. Сознание своего единственного исторического значения ею совершенно утрачено, по крайней мере в так называемой образованной, правительственной России» (ЛН-1. С. 422). И в 1860-х гг. поэт повторяет: «В правительственных сферах, вопреки осязательной необходимости, все еще упорствуют влияния, отчаянно отрицающие Россию, живую, историческую Россию, и для которых она вместе — и соблазн, и безумие…» (там же. С. 276). Более того, он обнаруживает, что «наш высоко образованный политический кретинизм, даже с некоторою примесью внутренней измены», может окончательно завладеть страной и что «клика, находящаяся сейчас у власти, проявляет деятельность положительно антидинастическую. Если она продержится, то приведет господствующую власть к тому, что она ‹…› приобретет антирусский характер» (там же. С. 330). Тогда России грозит опасность погибнуть от бессознательности, подобно человеку, который утратил чувство самосознания и держится на чужой привязи: «государство бессознательное гибнет…» (там же. С. 372). В письме к И. С. Аксакову от 29 сентября 1868 г. Тютчев пересказывает разговор Николая I с графом П. Д. Киселевым: «… беседуя с ним о каком-то политическом вопросе, покойный государь сказал ему: “Я бы мог подкрепить мои доводы примерами из истории, но в том-то и беда, что истории-то меня учили на медные гроши”. — Слово это и теперь применимо ко всем почти правительствующим, — и потому следовало бы, чтобы печать, без желчи, без иронии, в самых ласковых и мягких выражениях сказала бы им: Вы все люди прекрасные, благонамеренные, даже хорошие патриоты, но всех вас плохо, очень плохо учили истории, и потому нет ни одного вопроса, который бы ‹вы› постигали в его историческом значении, с его исторически-непреложным характером. — И затем следовало бы сделать перечень ‹таких вопросов›, короткий, но осязательный, указывая на их глубокие, глубоко скрытые в исторической почве корни» (там же. С. 343). Составленная Тютчевым 23 годами ранее записка для Николая I и как бы стала перечнем корневых вопросов, а также попыткой оказать влияние на степень сознательности государства и на преодоление «двойного неведения» (европейского и отечественного) принципов исторического бытия России, чем и объясняется ее «разросшаяся» историософская часть и призыв не терять из виду «всех этих общих исторических соображений». Поэт стремился довести до царя образ мыслей, который складывался у него в 1840-х гг. и правда которого находила отклик в обществе. Что же касается его практических рекомендаций по отношению к печати за рубежом, то они продиктованы политико-идеологическим контекстом — размахом и накалом русофобии, которая встречалась «нашим молчанием», не находила адекватной реакции в правительственных кругах и требовала активного и серьезного противодействия. На отсутствие такого противодействия сетовал А. И. Герцен: «Бедный русский народ! Некому возвысить голос в его защиту!»