Samedi. 10 avril
Voici, mon Prince, les vers que vous avez eu la bonté de me demander*. Ils sont insignifiants et n’ont été écrits que pour faire acte de présence…
Quant à la question des Allemands soulevée à l’occasion des autres vers* qui valent mieux que les miens, voici ce qu’il y aurait à en dire. C’est que Lomonossoff, lui aussi, a eu ses Nesselrode et ses Budberg, et c’est que toute supériorité russe a, de tout temps, eu les siens — c’est-à-dire des gens qui à mérite inférieur — cherchaient et souvent réussissaient à les primer et à les opprimer, rien qu’en s’appuyant sur les préférences souvent peu motivées, sur la partialité p<our> ainsi dire instinctive qu’ils rencontraient au cœur même du pouvoir suprême. C’est cette complicité persistante du pouvoir suprême pour l’élément étranger qui a le plus contribué à nourrir ce sentiment de rancune contre les Allemands dans cette nature russe, la moins rancunière de toutes, tandis que les Allemands, grands et petits, les nôtres comme les autres, qui, certes, n’ont aucun sujet de rancune à l’égard de la Russie, n’ont pour nous qu’un sentiment physiologique et par là même inconjurable et indestructible, celui de l’antipathie, l’antipathie de race. C’est même là le trait le plus saillant de leur nationalité.
Un fait remarquable, chez nous, c’est que sous le long règne et pas mal glorieux de l’Impératrice Catherine ce sentiment de malveillance p<our> les Allemands paraissait comme assoupi. J’en ai trouvé l’explication, l’autre jour, dans un mot d’elle, cité par un journal… En parlant d’un personnage allemand, à son service, elle énumérait ses grandes et belles qualités, et ajoutait, en manière de conclusion, qu’elle se garderait bien, toutefois, de l’employer dans quelque poste supérieur, — «потому что у него, как и у всех немцев, есть один, в моих глазах — огромный, недостаток. (Ce sont là ses paroles textuelles.) — Они не довольно уважают Россию…»
Mille hommages dévoués.
Тютчев
Перевод Суббота. 10 апреля
Вот, дорогой князь, стихи, которыми вы имели любезность заинтересоваться*. Они ничтожны и были написаны лишь из чувства долга…
А по немецкому вопросу, поднятому в связи с другими стихами*, лучшими, чем мои, сказать можно следующее. Сам Ломоносов имел своих Нессельроде и своих Будбергов, и все русские гении, во все времена, имели своих — то есть соперников более заурядных, старавшихся и нередко умудрявшихся их оттеснять и притеснять только лишь благодаря привилегиям, часто необоснованным, инстинктивному, так сказать, сочувствию, которое они находили в самом сердце верховной власти. Вот это-то упорное пособничество верховной власти чужеземцам и содействовало более всего воспитанию в русской натуре, самой добродушной из всех, недоброго чувства по отношению к немцам, тогда как немцы, от мала до велика, наши и не наши, у которых нет, собственно, никакой причины не любить Россию, питают к нам исключительно физиологическую и потому именно неискоренимую и непреодолимую антипатию, расовую антипатию. И это наиболее яркая черта их национальности.
Поразительно то, что в течение долгого и отнюдь не бесславного царствования Екатерины это чувство неприязни к немцам у нас словно бы спало. Я нашел намедни объяснение этому в словах ее, приведенных в одном журнале… Говоря об одном немце, находившемся на русской службе, она перечисляла его ценные и прекрасные качества и прибавила в заключение, что она, однако, не решилась бы назначить его на какой-либо высокий пост, — «потому что у него, как и у всех немцев, есть один, в моих глазах — огромный, недостаток. (Это слово в слово.) — Они не довольно уважают Россию…»
С глубочайшим уважением.
Тютчев
Георгиевскому А. И., 17 мая 1865*
48. А. И. ГЕОРГИЕВСКОМУ 17 мая 1865 г. Петербург Петербург. 17 мая 1865
Друг мой, Александр Иваныч. — Все самое существенное я уже высказал в предыдущих строках* — обратите на них серьезное внимание, и пока еще время не ушло, заставьте лечиться. Compelle intrare*. Чтобы, по крайней мере, моя беда послужила другим на пользу…
О себе самом я с вами говорить не буду. Последние события переполнили меру и довели меня до совершенной бесчувственности*. Я сам себя не сознаю, не понимаю… Итак, давайте говорить о постороннем, но некогда для меня очень близком.
Здесь есть какое-то смутное ожидание, что в скором времени — на днях, может быть, произойдет сшибка между двумя противуположными и все сознательнее враждебными партиями*. Граф Берг и Милютин приехали из Варшавы. Я еще ни с тем, ни с другим не видался. Увижусь сегодня. Сшибка, вероятно, и будет, но не будет решения, потому что для решения нужен решитель, — а его-то и не оказывается… От Кауфмана*, в Вильне, не многого ожидают. Все убеждены в его благонамеренности и способностях, но очень и очень сомневаются в его энергии и практичности.
На днях поступит здесь в продажу книга о Польше, «La Pologne au 1er janvier 1865», писанная нашим русским, Моллером*, известным сотрудником газеты «Nord». Книга его — очень дельная и в самом лучшем направлении, и потому автора напугали в Париже, что она будет запрещена в Петербурге. — Но на этот раз Валуев поспешил заявить мне, чтобы книга тотчас по получении была пропущена… Забавно видеть, как у нас все друг другом напуганы. Я полагаю, что «Москов<ские> ведомости» не преминут сказать неск<олько> слов о книге Моллера… Но что скажете вы о наполеоновском désaveu[14] по отношению к своему двоюродному братцу?* Многие, чересчур глубокомысленные и проницательные, будут, разумеется, утверждать, что и это комедия. Нет, это не комедия, а это страшная трещина в наполеоновском здании, и скоро образует щель, в которую можно будет видеть и близкое будущее… Еще виднее оно в том, что теперь наклевывается в Север<ной> Америке*. Дай- то Бог!
Пока простите — до скорого свидания в Москве. — Мой усердный поклон Каткову и Леонтьеву. Вам от души пред<анный>
Ф. Тютчев
Георгиевскому А. И., 2 июня 1865*
49. А. И. ГЕОРГИЕВСКОМУ 2 июня 1865 г. Петербург Петербург. 2 июня 1865