Друг мой Александр Иваныч, от души благодарю вас за ваше дружественное, но далеко не успокоительное письмо… Вижу из него, равно как из приписки милой нашей Marie, все еще очень неудовлетворительно… Меня мучит мысль, что ее поездка и пребывание в Петербурге много содействовали к ее расстройству…* Все это усиливает мое нетерпение видеться с вами и удостовериться собственными глазами в неосновательности всего того, что заочно меня так тревожит… Впрочем, друг мой, не пугайтесь моей пугливости — в последнее время эта способность во мне страшно развита была моим горем… Да сохранит вас Господь Бог и помилует…
Я совершенно согласен с вами, что при данных обстоятельствах казенная служба для вас необходима, и излишним считаю вас уверять в моей — не то что готовности, — но настоятельной потребности употребить в дело все, что от меня зависит, для лучшего разрешения этого вопроса…* Ничто, конечно, столько бы меня не утешило, как быть вам на что-нибудь годным. — В Министерстве ин<остранных> дел, сколько мне известно, нет такого места, которое соединяло бы необходимые условия. — В моем Цензурном комитете, даже и в случае ваканции, я не нахожу достаточных вознаграждений за тот капитал времени, который тратится на занятия по этой службе. — Я все более убеждаюсь, что ваше настоящее призвание — это все-таки учебная часть, — и потому, пользуясь теперешним положением Ив. Д. Делянова*, поведу против него решительную атаку, и лучшим ручательством в успехе будете вы же сами, потому что он вас искренно любит и уважает… Не премину вас уведомить о последствиях.
Вероятно, вам уже известно в Москве, как разыгралась здесь драма по польскому вопросу…* Она кончилась совершенною победою Милютина, вследствие высшей инициативы. В том же смысле была и речь, обращенная государем к тем польским личностям из Царства <Польского>, приехавшим сюда по случаю кончины наследника*. — Сказанные им слова были крайне искренни и положительны. На этот раз интрига была расстроена и повела только к полнейшему сознанию и обнаружению державной мысли. — Много при этом деле было любопытных подробностей, которые я вам передам при свидании. — Касательно же этого свидания я пока не могу еще назначить срока, надеюсь, однако, что это будет очень не в продолжительном времени… За Федю я даже и не благодарю вас, так я был уверен в вашем расположении*.
Пока простите. — Вам душевно пред<анный>
Ф. Тчв
Георгиевской М. А., 14 июля 1865*
Петербург. 14 июля 1865
Да, милая, дорогая моя Marie, вы отгадали. Только что я отправил к вам мое последнее письмо, я принужден был слечь, если не в постель, так на канапе, — и пролежал так, задыхаясь от жару, без ног и без движенья, почти две недели. — Было, помнится, время, когда и это не лишено было бы своей доли приятности. Но при данных условиях это было решительно не кстати. Физическое страданье должно бы быть исключительною принадлежностию живого человека. — Теперь, однако же, я начинаю оправляться — и вопреки всем вашим сомнениям не замедлю явиться к вам… на чашку чая — по обещанию.
Жалею очень, что не поспею к завтрешнему великому дню, которым открываются — и мне очень и очень памятные — ваши семейные празднества. Помню, как третьего года
Много вы меня порадовали — буде это не хвастовство — известием о вашем здоровье… Нетерпеливо ожидаю возможности убедиться собственными глазами в действительности ваших показаний. И если они окажутся справедливыми, то рассчитывайте на мою полную признательность, — в моих глазах первая добродетель всех тех, кого я люблю, это их чувство
Засвидетельствуйте это от меня и мужу вашему, которому, как я полагаю, предписанное лечение — на даче, при этой превосходной погоде — должно было принести пользу… и при этом случае, кстати или не кстати, сообщите ему от меня вот что. Последние инструкции, данные Милютину при отправлении его в Варшаву, такового свойства, что они должны окончательно устранить и последние недоразумения между «М<осковскими> ведомостями» и «Инвалидом»…
Простите за это нелепое отступление.
Вы сетуете на вашу тетушку за ее упорное молчание… Да будет это самым тягчайшим горем вашей жизни. — Лучшего пожелания вам я и придумать не могу. Впрочем, я был у нее, третьего дня, на даче. Она здорова, часто грустит и плачет — и это-то и составляет нашу взаимную связь.
Мой бедный Федя целует ваши ручки. И все это — и детство и старость — так жалко — сиротливо — и так мало утешительно…
Господь с вами.
Ф. Тчв
Георгиевской М. А., 16 августа 1865*
Овстуг. Понедельник. 16 августа
Благодарю вас, милая Marie, за письмо ваше, хотя и французское, но зачем же французское. Мы, кажется, условились
Надеюсь, однако, не продолжать этой переписки. Я все более и более убеждаюсь в том, что для меня было несомненно, а именно, что мое здешнее пребывание не приведет ни к каким существенным улучшениям, по крайней мере здоровье мое от него не улучшается. Я продолжаю чувствовать — не положительную боль, но какую-то
Поблагодарите Володю* за его расположение, и надеюсь, что в скором времени он мне сам подтвердит это заявление с высоты козел, на которых мы торжественно воцарим его* — по возвращении моем в Москву…
Что здоровье вашего мужа? Неужели он и теперь еще, при этой весьма
Благодарю редакцию «М<осковских> вед<омостей>» за ее обо мне попечения. В этом отчуждении ото всего живого и современного появление «Моск<овских> вед<омостей>» имеет нечто умиляющее и питающее в душе веру в Провидение… Удивительный край эта Россия. — У нас переезд с места на место — вещь иногда довольно трудная, но из 19-го столетия в какое-нибудь давно прошедшее этот переезд совершается очень легко…
Простите, до скорого свидания. — Знаете ли, почему я пишу карандашом? — Мои подлые нервы до того расстроены, что я пера в руках держать не могу. — Господь с вами. Вам от всей души