случайной работой, и были пластинки, которые я каждую неделю обменивал в библиотеке; музыка, на них записанная, была аванпостом отцовского влияния на этой немузыкальной женской территории.

Я поспешно сбросил с себя одежду, хотя и пытался все делать красиво, будто в фильме про мою жизнь с Элен. Мне казалось, что в некотором смысле фильм этот уже снимается — нет, скрытых камер я не искал, зато, как перед объективом, упрощал и сглаживал жесты. Есть люди, подобные маме и сестре, слишком много страдающие и слишком некрасивые, чтобы удостоиться съемок, но есть и другие — и я стремился войти в их число, — страдающие редко, быстро находя утешение, и всегда грациозно, другие, чьи высказывания кратки и для кого механизм ухода с вечеринки и уплаты по счету стилизован так, что почти сводится на нет во имя в высшей степени духовного общения, при котором глаза говорят больше, нежели уста. Каждая деталь моей комнаты требовала от меня внимания. Когда застрял выдвижной ящик комода, я поморщился — эпизод следовало переснять. Простыни я расправил так, точно рядом со мной была она, Элен. Потом я поспешно выключил свет.

Мы лежали с ней бок о бок в тесной лодчонке и плыли вниз по течению. Звезды словно оцепенели, и о нашем движении напоминали лишь редкое колыхание ветки над головой, да скрипение камня по днищу. Луна была раной в боку у ночи, раной, из которой струилась волшебная кровь; нас она обагряла. До рассвета я успел четыре раза заняться с Элен любовью. Первый раз все происходило столь формально, что мне едва удалось вылепить из тумана руки и ноги; все, что то и дело мелькало у меня перед глазами внизу, было ее улыбкой. Вторая попытка была исполнена большей страсти. Мне, наконец, удалось сбросить путы с ее груди. К третьему разу мы стали по-братски нежны; мы устало и ласково улыбались друг другу. Мы с ней были очень близки. На рассвете она начала распадаться на части. Неумолимо забился пульс нового дня, и, несмотря на все усилия, я сумел лишь еще на несколько мгновений удержать ее подле себя.

Из класса в класс я ковылял в тумане оцепенения. Как ни странно, я боялся столкнуться с Элен. Встреча с ней мне была не по силам. Я слишком устал. Дома я зевнул, положил голову на письменный стол и принялся мечтать об уединении в постели, о спасительной благосклонности ночи. Мне хотелось остаться со своим видением наедине. В моем смятении настоящая Элен Пейпер казалась ненужной, даже навязчивой.

В ту ночь я написал ей письмо. Я подобрал особую желтую пергаментную бумагу, тонкое стальное перо и черные чернила. Еще на уроке гимнастики, пока я с трудом выполнял упражнения, и в читальном зале, когда сидел в полудреме за стопкой книг, на ум мне пришли строки будущего письма. И вот я, строго соблюдая формальности, уселся за письменный стол и составил пространное послание — сперва начерно, карандашом. Воспроизведи я его (черновик у меня сохранился), вы бы всласть надо мной посмеялись, а может, мы вместе посмеялись бы над его напыщенным стилем и высокопарной сентиментальностью. Труднее было бы передать то, как много оно для меня значило, как читалось мною в те давние времена. Я предложил ей любовь и преданность, в то же время признав, что знаю, сколь ее недостоин. И все же я старался придерживаться того мнения, что, даже будучи никудышным ухажером (не отличающимся красотой), сумею некоторым образом оказаться полезным как муж (ум, грядущее благосостояние). В браке достоинства перевешивают внешнюю привлекательность, и ничего менее долговечного, чем брак с Элен, я не мог даже вообразить. Разумеется, в письме я о браке не упомянул.

Ответ я получил только через неделю. Дважды я виделся с ней в коридоре. Первый раз она подошла, заглянула мне в глаза и одарила меня своей ослепительной, чарующей улыбкой. На ней был зеленовато- голубой кашемировый свитер, и, пока она с присущей ей едва уловимой манерной медлительностью расспрашивала меня о моих делах, ее грудь монументально вздымалась и опускалась. Ни в улыбке ее, ни в голосе не было и намека на то, какой вердикт она вынесла: в мою пользу или нет. Мне казалось, что даже в мимолетной встрече с ней до получения ее письма есть нечто предосудительное. Я промямлил: „У меня все нормально“, — покраснел и улизнул прочь. Я чувствовал себя большим подлецом. Томми я тоже старался избегать. Довольно скоро мне все равно пришлось бы рассказать ему о своем предложении Элен, которого, как я предполагал, он не одобрит.

А в пятницу днем, после школы, в почтовом ящике оказалось ее письмо. Даже не распечатав его, я уже преисполнился кроткой признательности за то, что она по крайней мере ответила.

В квартире никого не было. Я вышел на застекленную веранду и посмотрел через улицу на озеро, разболтанное, как старые аттракционы в безлюдном парке, сиденья без седоков. В голове у меня одновременно прокручивались два разных варианта. Согласно первому, мне повезло, что Элен хотя бы выбрала время письменно мне отказать, чего такой подонок, как я, вряд ли заслуживал. Согласно второму, она писала: „Ты не тот человек, с которым бы я стала встречаться, даже одно лето или один семестр, но я согласна выйти за тебя замуж. К тому же мне от тебя совсем ничего не нужно. Романтика есть надежда на то, что наступит идеальная жизнь, и в этом смысле чувства, которые я к тебе питаю, — романтические“.

Заставь меня кто-нибудь отгадывать, какой из ответов я обнаружу в конверте, я бы выбрал отказ, поскольку пессимизм всегда точен, но и согласие не потрясло бы меня, поскольку я к тому же верил в чудеса.

Я налил себе на кухне стакан молока и вернулся на веранду. Почерк у Элен был аккуратный и круглый, вместо точек — кружочки, буквы жирные и невысокие, а строчки на редкость ровные, отчего я заподозрил, что она писала, подложив под тонкую бумагу разлинованный в клетку листок. Типичная для школьницы заурядность ее почерка меня напугала — в столь заурядных руках я не чувствовал бы себя в безопасности. „Ты очень нравишься мне как друг, — писала она. — Твое чудесное письмо обрадовало и удивило меня. Таких приятных подношений я не получала почти никогда. Я знаю, тебе будет больно, но вынуждена это сказать, поскольку должна избавить тебя от дальнейших страданий. Я не люблю тебя и никогда не любила. Наша дружба основана на глубокой взаимной симпатии, не на любви. Знаю, это очень жестоко, но я должна это сказать. Постарайся не возненавидеть меня. Думаю, нам лучше какое-то время не видеться. Я очень надеюсь, что мы сможем остаться друзьями. Тебя я считаю одним из своих самых лучших друзей. Прошу тебя, пожалуйста, прости меня. Постарайся понять, почему мне пришлось так поступить. Сердечный привет! Элен“.

Ну что ж, мысли у нее не такие детские, как почерк, подумал я, словно проверяя школьное сочинение, которое никоим образом меня не касается. Недолго пребывая в таком настроении, прежде чем мною овладело другое, более беспокойное, я все-таки успел заметить, что являюсь, по словам Элен, одним из ее самых лучших друзей, то есть удостоен чести, о которой до той поры и не подозревал: социальное завоевание я отметил раньше, чем романтическое поражение. Если только (и тут я ощутил во рту горький привкус) — если только ее „разумный“ совет („Думаю, нам лучше какое-то время не видеться“) не был на самом деле отказом в утешительном призе, способом не допустить меня в свой круг в тот самый миг, когда она делала вид, будто предлагает мне в него войти. Не могло ли все это грамматическое упражнение, его самоуверенный тон, сжатые и фамильярно звучащие выражения, оказаться всего-навсего „подношением“ (ее слово), из тех, что она складывала у алтаря собственной красоты? Скольким людям она уже показывала мое письмо?

Но затем все эти душевные метания прекратились, и я предался кое-чему другому, менее напряженному, более неизбывному, тому, что из вежливости дожидалось все это время, а теперь вступило в свои права, робко и все же бесстрастно: своему горю.

Еще несколько месяцев я горевал. Ночи напролет я плакал, слушал пластинки и воспевал Элен в сонетах. Отчего я плакал? Я плакал в спортзале, когда кто-нибудь орал на меня за то, что я уронил баскетбольный мяч. В былые времена я бы скрывал свою боль, но нынче я попросту медленно уходил с площадки, заливаясь слезами. Все еще всхлипывая, я принимал душ, в одиночестве и унынии одевался и бродил по пустым коридорам, хотя во время занятий это было запрещено. Я отрастил длинные волосы, перестал их расчесывать и неделями не менял рубашки. Утратив иллюзии, я другими глазами смотрел на то, как многие ребята силятся преуспеть, сделаться популярными. Я стал неким горемычным скитальцем, а точнее сказать, оказался вовлеченным в скитания горя, что лучше отражает одновременно и свободу, и рабское подчинение. Свободу от потерявшей всякий смысл погони за оценками, друзьями, улыбками; рабское подчинение безнадежной любви.

Каждый день после школы я в полном изнеможении ковылял в свою комнату, но именно там и принимался за настоящее дело, то есть начинал представлять себе Элен в своих объятиях, Элен, смеющуюся рядом со мной, Элен, обращающую ко мне свой взор сквозь кружево флердоранжа, Элен с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату