претензии на истину в последней инстанции, обладал для них всей привлекательностью древнего искусства. Они принадлежали к тому поколению гуманитариев, которое было встревожено успехами науки и полагало, что церковь и ателье художника должны защищать себя от лаборатории. Мне подобный взгляд на вещи казался странным; я готов был примириться с любой истиной, установленной научным путем, хотя и сознавал, тем не менее, что науке недоступно самое для меня интересное: субъективность. Скотты же не были согласны умерить притязания духа. Они хотели возвысить „основополагающую“ истину религии и искусства над якобы механистической или основанной только на фактах правдой науки. Отец Бёрк, человек, безусловно, умный, эрудированный и увлеченный, пробирал их до глубины души, когда настаивал на буквальном восприятии чуда непорочного зачатия и фактическом существовании ада, хотя в его толковании ад стал более совершенным и его статус охваченной огнем недвижимости сменился холодным, нереальным состоянием, в котором степень вечных мук определяется отдаленностью души от Бога. „Ад есть отсутствие Бога“, — сказал он мне.

На День благодарения миссис Скотт надела дотоле невиданное голубое девчоночье платье и с помощью заколок вплела в еще мокрые волосы розовато-лиловую ленту. Уставляя разнообразными блюдами массивный дубовый стол, она то и дело кротко моргала и смиренно улыбалась. Декуинси взялся нарезать мясо. Этот ритуал он выполнил с небывалой торжественностью. Когда мы налили друг за друга красного вина, Декуинси сказал отцу Бёрку: „Рад приветствовать вас за нашим гостеприимным столом, своим присутствием вы оказали нам большую честь“, — а священник улыбнулся и наклонил голову. Меня не покидало ощущение, что все, кроме меня, соблюдают некий тайный этикет и что нарочитость сей учтивости так же отдает средневековьем, как и теологическая теория отца Бёрка.

Беседа за столом велась на философские темы. Аристотель был отвергнут в пользу Платона — выбор, который я вновь объяснил именно неправдоподобием Платоновых идей. Казалось, чем причудливее вера, тем она должна быть возвышенней, и поэтому тем более благородным поступком было бы ее принятие. Я не мог отделаться от мысли о том, что в глубине души Скотты — такие же американцы, как я, точно так же скептически относящиеся к идеям, и что, как и меня, их убеждает не строгость системы, а искренность порыва. Прекрасно. В силу снобистской непоследовательности их больше всего волновали как раз нелепые требования платоновского учения и платоническое христианство, как будто все, что может так легко приниматься на веру, должно быть — нет, не истинно, а аристократично, незаурядно. Касаясь в разговоре первородного греха, сотворения мира или дьявола, они возбуждались, щеки у них краснели, в глазах появлялся блеск, словно они заставляли себя поверить в этот чистейший вздор с помощью самогипноза. И чем более туманными и нелепыми были вещи, о которых они рассуждали (ангелы, воскрешение мертвых), тем чаще они употребляли такие слова, как „совершенно верно“, „несомненно“, „безусловно“ и „разумеется“, и каждый раз, когда они произносили подобное слово, глаза их расширялись от радости — ложь радовала их, они напоминали детей, визжащих от удовольствия, подбивая друг друга выдумывать все новые страшные подробности рассказа о привидениях.

После обеда мы с отцом Бёрком неожиданно остались наедине. Тима уложили спать, а Скотты весьма демонстративно отправились на прогулку. Священник оказался совсем не таким мрачным типом, каким я его себе представлял. Он был невысокий, общительный, носил золотой перстень с печаткой, то и дело прикладывался к своему бокалу бренди и вдыхал его пары с закрытыми глазами и вскинутыми бровями, точно слушал, как некий тенор тянет высокую ноту. Когда он говорил, в его речи слышался слабый акцент жителя побережья. Как и прочие принадлежащие к высшему обществу южане, он интересовался историей и вел себя так, словно водил тесную дружбу с покойными знаменитостями. За тыквенным пирогом зашел разговор о Римской республике, и отец Бёрк, подмигнув мне, сказал:

— А знаете, Юлий Цезарь был весьма привлекательным мужчиной. Он одерживал победы на каждом шагу, и не только над дамами.

У меня возникла дерзкая надежда на то, что, судя по его словам, Цезарь любил и мужчин, хотя дамы, возможно, противопоставлялись потаскухам. Если Бёрк имел в виду мужчин, доказывало ли его подмигивание, что Скотты поведали ему о волнующей меня проблеме гомосексуализма и что она отнюдь не привела его в ужас, ибо он был не чужд и мирских забот?

Прежде я не был знаком с этим специфическим нюансом христианства. Я встречал невежд- фундаменталистов, по крайней мере слышал, как они беснуются по радио. Немного выше поднялись по социальной лестнице провинциальные пресвитериане, унитарии и конгрегационалисты, которые вызывающую зевоту серьезность сочетали с полнейшим отсутствием милосердия. К счастью, они никого не стремились обращать в свою веру, поскольку защищали ее, как закрытый клуб, Ротари-ложу для сытых дельцов. Потом я столкнулся с католичеством Мерилин, но это был сплошь восторг да свечи со слезами согласно обету, что в моем воображении ассоциировалось с ариями Пуччини и названиями дорогих духов („Поэма экстаза“). Скотты, однако, были людьми серьезными. Они любили получать удовольствие. Были начитанными людьми. И стремились к духовной наживе; хотели, чтобы я принял христианство. А отец Бёрк все воспринимал невозмутимо — и рассудком, и сердцем. У него были маленькие черные глазки, коим он намеренно позволял затуманиваться лишь для того, чтобы взгляд мог внезапно делаться ясным. Когда я говорил, он сводил вместе кончики пальцев, принимался постукивать ими друг о друга и кисло улыбался, что должно было означать: „Все это я уже сто раз слышал. Продолжайте, пожалуйста“. В тот момент я вносил ясность в свою неприязнь к Богу, пытаясь привести припасенный заранее довод, чему изрядно мешало выпитое вино:

— Но если Бог такой всезнайка, Он должен был с самого начала предвидеть, как люди будут страдать, а если предвидел, тогда на самом деле у нас никогда не было выбора, и, если Он — сама доброта, тогда почему он позволил нам страдать, нет, подождите минутку…

Отец Бёрк перестал постукивать пальцами. С лица его исчезла улыбка, а глаза затуманились. Он позволил лицу сделаться старческим и усталым, как бы говоря, что виноват в этом я. Внезапно он устремил взгляд на меня, язык, затрепетав, вернул к жизни губы, и он сказал:

— Давайте оставим эту философию в стороне, — солидная порция иронии с намеком на то, что, если душа моя его интересует, то интеллект уже утомил, ибо душа может быть вечной, а интеллект слишком явно остается подростковым, — и перейдем к чему-нибудь более насущному. — Он прижал кончики пальцев ко лбу и спрятал лицо в ладонях. — Разве вам нечего мне рассказать? — спросил он загробным голосом из своего рукотворного шатра.

Однако для запугивания он выбрал не ту жертву. В конце концов я был буддистом. Я никогда не верил, разве что в мимолетных фантазиях, в сердечного, отзывчивого, чуткого христианского Бога, который слишком явно походил на средоточие всех людских желаний и страхов. Как личность, Бёрк заинтриговал меня сильнее, чем его божество. Я оценил то ощущение драмы, которое он хотел придать моему существованию, и тешил себя надеждой, что он считает меня, или по крайней мере некий важный, хотя и весьма отвлеченный, принцип в моей душе, достойным спасения.

Но при этом я также почувствовал, как в душе у меня нарастает жгучая потребность сохранить независимость. Разумеется, я реагировал на притягательность божественной гидравлики, этого мира пропащих или коронованных, загубленных или застывших в напряженном ожидании душ, этих шкивов и площадок, опускающихся и поднимающихся на огромной сцене, я сознавал, что мой взгляд на вещи кажется по сравнению со всем этим поверхностным, лишенным широты и субъективным. Однако очаровательной запутанности мифа не достаточно для того, чтобы добиться веры. У меня не было никаких оснований предполагать, будто в конечном счете действительность окажется по своей природе похожей на закулисный мир оперного театра.

На более эмоциональном уровне я питал отвращение ко всему авторитарному. Я мог стремиться в широко раскрытые, спасительные объятия некоего отца, но при этом ненавидел непрошеную отеческую заботу. Мало того, против нее я был настроен крайне враждебно.

— Да, конечно, — сказал я. — Я хожу к психиатру из-за противоречий, которые чувствую по поводу некоторой своей склонности к гомосексуализму.

При этих словах из-за рук отца Бёрка нерешительно выглянуло его лицо. Такой короткой и выразительной исповеди он не ожидал. Восстановив душевное равновесие, он решил оглушительно расхохотаться — смех столетий католицизма.

— Противоречий?! — воскликнул он, уже прослезившись от смеха. Потом, немного отдышавшись, священник негромко и бесстрастно добавил: — Но, видите ли, сын мой, гомосексуализм — это не только

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату