цене золота на тот момент. Один мой знакомый арт-дилер убеждал меня, что цена до смешного мала.
— Окажись у меня жестянка Манцони, я бы смог за нее получить без напряга сто пятьдесят тысяч баксов! — уверял он.
Оказалось, что жестянки Манцони теперь большая редкость. Возможно, недоверчивые покупатели вскрывали их, чтоб проверить, действительно ли в них дерьмо.
— Цена на золото более или менее стабильна, а стоимость дерьма за последние тридцать лет астрономически возросла. И продолжает расти, — не унимался мой знакомый.
Похоже, что трансмутация дерьма в золото процесс не простой, в противном случае мы все бы уже стали богачами. Тут никак не обойтись без соответствующих учреждений: галерей, средств массовой информации, своего рынка, рекламы, толкователей (тех, кто примется разъяснять смысл этого художественного действа), покровителей, арт-дилеров, критиков и, разумеется, потребителей. Даже если дерьмо отлично упаковано, нет никакой гарантии, что трансмутация пройдет благополучно.
Крупнейшим потрясением для писателя из Восточной Европы, оказавшегося на западном книжном рынке, стало отсутствие эстетических критериев. Критерий литературной оценки был прежде тем капиталом, который человек с Востока накапливал всю свою писательскую жизнь. И как вдруг оказалось, что этот капитал и дерьма не стоит.
В некоммерческой культуре стран Восточной Европы не было подразделения на хорошую и плохую литературу. Была
Когда, наконец, писатели Восточной Европы стали выкарабкиваться из своего подполья, они ступили на глобальную литературную рыночную площадь как уверенные в себе литературные арбитры, как непререкаемые знатоки того, что хорошо и что плохо.
Они несли с собой убежденность в собственной избранности в этом мире (по велению муз, не по собственному); они свято верили, что обладают неотъемлемым правом заниматься художественным творчеством.
Их встреча с литературным рынком стала сильнейшим шоком в их литературной биографии, земля ушла из-под ног, писательскому эго был нанесен жестокий удар.
— Так вы писатель?
— Да! — отвечает восточный человек, стараясь казаться скромным и воспитанным, не желая обидеть прочих, не избранных.
— Какое совпадение! Наша десятилетняя дочка только что закончила писать роман. У нас уже и издатель есть!
И это лишь первое оскорбление, которое восточный человек вынужден проглотить. У него самого издателя нет. А вскоре он обнаружит, что мир литературного рынка густо населен такими же «избранными», коллегами-писателями. И что его коллеги-писатели — это строчащие мемуары проститутки, описывающие свой спортивный путь спортсмены, подружки широко известных преступников, и показывающие преступника с более интимной стороны, а также уставшие от повседневных забот и решившие попробовать себя в литературе домохозяйки. Тут и писатели-юристы, и писатели-рыболовы, и писатели-литературные критики. Несть числа ищущим самовыражения, целая армия кем-то обиженных, изнасилованных, избитых, кому наступили на больную мозоль, спешащих поведать миру суть своей драмы, своей давно затаенной обиды.
Уроженец Восточной Европы глубоко потрясен. Он не может поверить, что все подобные «коллеги» имеют равное с ним право творить, что в мире литературной демократии равны все, что здесь каждый имеет право и на книгу, и на литературный успех. Однако наш герой все-таки не теряет надежды, что в конце концов справедливость (литературно-историческая) восторжествует, что вот уже завтра все встанет на свои места, и домохозяйки останутся домохозяйками, а рыболовы — рыболовами. Он ничего не имеет против демократии. Наоборот, учитывая то, откуда пришел, он первым будет отстаивать ее достоинства, но — Господи Боже мой! — не в литературе же, не в искусстве!
Уроженец Восточной Европы заблуждается. Чрезвычайно впечатляющая жизнь рыболова имеет куда большую коммерческую ценность, чем все рассуждения уроженца Восточной Европы насчет литературных достоинств. А мир литературного рынка — это не только возможность мгновенного гламура, как наш уроженец Восточной Европы в утешение себе полагает. Здесь законодателями вкуса являются не писатели и не критики, а сам могущественный литературный рынок, он и устанавливает эстетические стандарты.
Недавно во время короткого визита в Москву я познакомилась с одной писательницей. Вид у нее был весьма впечатляющий — вся в блестках и перьях. Если бы мы встретились в Нью-Йорке, я приняла бы ее за трансвестита. Писательница презентовала мне свой двухтомник «Записки на лифчиках». Автор, как говорят, вышла из народа, в прошлом она работала горничной в гостинице или что-то в этом роде. В романе было описано ее женское коммунистическое прошлое. Писательница заметила, что книга расходится, как горячие пирожки.
— Скажите, а что поделывает сейчас Солженицын? — как дура, брякнула я.
Честно говоря, в тот момент Солженицын меня меньше всего интересовал.
— Кто-кто? — выпучилась на меня тупо авторша «Записок на лифчиках».
В мире отбросов, замечал Владимир Набоков, успех приносит не сама книга, а ее читатели.
На днях я из любопытства посетила веб-сайт автора канонической книжки «Алхимик». Произведение, которое критики именуют общечеловечески ценным, трансцендентальным и вдохновенным, при том, что им зачитываются миллионы во всем мире, — сплошное пустозвонство. Из примерно двухсот читателей, попавших в сеть Интернета, лишь двое отозвались с некоторой сдержанностью о таланте нашего алхимика. Скептиков мгновенно атакуют поклонники «Алхимика», требующие, чтобы «Amazon.dot.com» преградил доступ негативным комментариям.
Я недоумевала, почему потребители триумфального товара так свирепы и нетерпимы. Я наталкивалась на подобный агрессивный тон, на ту же готовность сражаться до победного всякий раз, когда выражала сомнение в достоинствах какого-либо сочинения, имеющего миллионы поклонников. Что же сплачивает миллионную армию любителей «Алхимика» так крепко и с такой легкостью — в отличие от небольшой группки поклонников Богумила Габрала? Что же побуждает миллионы людей проливать слезы над фильмом «Титаник» и толкает безумца уродовать всемирно известное полотно в голландском музее? Что заставляет миллионы людей рыдать по леди Ди и в то же время оставаться равнодушными к смерти ближайшего соседа? Мне кажется, я знаю ответ, но предпочту его не высказывать, потому что ответ этот заставляет меня содрогаться.
— Прекрасно понимаю, что книга дерьмо, — сказал мне мой друг, преподаватель литературы в одном из университетов Европы, про одну книжку. — Но как это класс-с-сно! — взвыл он тут же, проезжаясь на «с».
— Американцы любят всякий мусор. Не так настораживает мусор, как любовь к нему, — говорил Джордж Сантаяна.
Он сказал это тогда, когда и не подозревал еще, что все мы со временем сделаемся американцами.
И все же есть, надо полагать, в самой природе дерьма нечто, что делает его таким клас-с-сным. И сколько бы ни пытались теоретики массовой культуры объяснить, за что следует любить дерьмо, самым привлекательным его качеством остается именно общедоступность. Дерьмо доступно каждому, это то, что нас объединяет, мы можем в любой момент на него наткнуться, в него вляпаться, на нем поскользнуться. Дерьмо всегда при нас. Куда бы мы ни шли, оно спокойно поджидает нас у наших дверей («Как дерьмо под дождем», гласит широко известная югославская присказка). Так как же нам его не любить! Ведь именно любовь и есть то магическое средство, которое способно превратить дерьмо в золото.