— Слушай, Петр, — сказал однажды Курбан Варламову. — У меня в кузнице опять народ собрался. Айда. Бери свою палку.
— Да нет. Попробую так… без палки.
Пройдя по зеленому камышовому коридору вокруг кургана, они вошли в кузницу, приподняв в задней стене циновку, по-прежнему служившую дверью.
Двое сидели на пороге кузницы к ним спиной, лицом к дороге, и ничего не замечали, остальные расположились снаружи, в тени шелковицы, у колодца.
Никем не замеченные, Варламов и Курбан остановились, прислушались к голосам.
— Сказано: терпение — ключ к радости, — не спеша проговорил чей-то пожилой шепелявый голос, и Курбан узнал старьевщика Убая, по обыкновению державшего во рту насвай.
— Вот так сказали вы, братец Убай!
— Да-а… Что-то не видно в вас радости, хоть и много терпите!
— Вот именно. С себя возьмите пример: много вы радости видели? — сразу раздалось несколько голосов.
— Да что вы все на меня набросились? Ведь это я к слову, — не выдержав такого дружного натиска, начал Убай свое отступление.
— Вот видишь, земляк: болтливость всегда приводит к раскаянию.
— Верно, верно, — опять поспешно согласился Убай. — Не подумал. Много ли в самом деле я вижу радости от своего терпения?
— Э-э, что говорить! Спроси вот здесь каждого. Хоть вот тебя, Мавляныч, хоть тебя, Неделька, или вот вас, друзья мои? — сказал, как определил опять по голосу Курбан, Дворянинов. — Много радости видели вы от волостного Абдулхая, от мираба или от нашего Бруткова?
— Будь они прокляты, кровопийцы! Загубили Балтабая с Аникиным. Один пошел на тот свет, а другой на каторгу.
— А если бы это сделал не Аникин, а Брутков или сам Абдулхай, они бы не пошли на каторгу из-за Балтабая.
— Ну-у, на их стороне закон. А раз Аникин бедняк, значит, надо проучить. И другим напустить дыму в глаза: царский-де, мол, закон справедливый.
— Во-во! Верно.
— Чего же тут верного?! Чего тут верного! А?.. В дураках-то кто остался?… Наш брат — бедняк.
— А тебе про что говорят?! Не про это! Ты чего яришься, Пузырев?
— Испокон веков богачи делают то, что хотят.
— Мы бедняки. Мы и виноваты. А Брутков с Абдулхаем опять друзья.
— Скорпион — брат змеи. Это давно всем известно.
— Я так понимаю: все бедные люди земли — братья. Узбек ли, русский ли — родные братья.
— Верно.
— Золотые слова.
— Ай да Мавляныч! Котелок у тебя варит, хоть ты и бедняк из бедняков.
— Бедность, говорят, не порок.
— Когда не будет этого, а? Скажите, братцы?
— Будь она проклята, эта бедность! Если бы бедность была человеком, я убил бы ее.
— Это, молодой парень, только слова. А на деле: кому чего скажешь? Кому пожалуешься?!
— Жалоба — оружие слабых. А разве мы, если все вместе, слабы?
— Не слабы. Да что делать-то? А? Ведь сил больше нет никаких терпеть.
— А ты слыхал, что сказал наш кузнец?
— А что он сказал?
— Если стал наковальней — терпи, если стал молотом бей.
— Это как же понимать?
— Да все так же.
— А как?
— Спроси у кузнеца, он тебе разъяснит.
— Э-э… А сам-то ты, видно…
— Да вот он — и кузнец явился!
— При упоминании доброго человека он появляется сам! — радостно заключил Мавляныч.
Курбан, а вслед за ним Варламов, вышли из кузницы под шелковицу.
— Здорово, братцы! — сказал Варламов, заметно волнуясь, одергивая вокруг шелкового пояска свою серую косоворотку.
В ответ послышались разноголосые, но дружные приветствия на узбекском и русском языках, и наступила короткая тишина.
На пороге кузницы сидели Дворянинов и Мавляныч, первый — в растоптанных брезентовых сапогах с десятками старых и новых заплаток, выкроенных, впрочем, очень аккуратно и даже щеголевато, то в виде простого круглешка, напоминающего медный пятак, то наподобие вопросительного или восклицательного знака, в желтой выцветшей рубахе, с какой-то каламянковой панамой, которую он мял в руках между длинных худых колен; второй — босиком, в коротких бязевых штанах и бязевой расползающейся на плечах рубахе с широкой темной полосой на спине, между лопаток, от пота и насевшей пыли; Мавляныч гладил свою бороду руками, но не всеми ладонями, а лишь кончиками пальцев, проводя ими по щекам сверху вниз, от висков до подбородка, а потом дальше, по жидкой бороде.
В тени шелковицы на двух растрепанных циновках сидели четверо поденщиков, поджав под себя босые натруженные ноги; возле каждого сбоку лежал серп и свернутая жгутом веревка, а между колен стоял кетмень. Поодаль, возле колодца, сидели трое ореховских мужиков — Неделька, Семенов и Пузырев, толковали вместе со всеми о тяжелой бедняцкой жизни. Тут же, привалившись спиной к шершавому стволу старой шелковицы, поставив возле себя чайник с зеленым чаем, сидел старьевщик Убай, все такой же благодушный, розовощекий, как и прежде, в красной круглой бархатной тюбетейке. Наливая из чайника в коричневую глиняную пиалу по глотку горячего чая, Убай ставил ее на раскрытую ладонь, постукивал по краю пиалы ногтем, обращая таким образом внимание соседа, и передавал пиалу по кругу, умудрившись всех угостить одним чайником чая.
Старенькая тележка Убая на двух очень низеньких железных колесах стояла возле кузницы. Коровьи рога, копыта, старое тряпье, бутылки были покрыты на тележке ветхой мешковиной и виднелись сквозь нее в продранных местах.
Лохматый худой осел с железной седелкой на спине ходил поодаль, у дороги, пощипывая бурую выгоревшую траву.
По ту сторону колодца стоял рыдван. Чалая Неделькина лошадь в рыжих и белых пятнах, просунув голову между дробинами рыдвана, пофыркивая, сочно и аппетитно хрустела зеленым клевером.
Курбан опустился возле ствола шелковицы рядом с Убаем, одну ногу подвернул под себя, другую поставил прямо, коленом вверх, сложив на него обе ладони. Варламов молча присел у порога между Мавлянычем и Дворяниновым. Убай, поднявшись и пройдя несколько шагов до порога кузницы, сам подал Варламову пиалу с чаем. Варламов взял пиалу, торопливо выпил три глотка кряду, вернул пиалу хозяину, передав ее через сидящих, улыбнулся.
— Все-таки легче делается на душе, когда поговоришь с родным братом, тружеником, — сказал Варламов.
Все продолжали выжидающе молчать.
— Разговор, я слышал, идет у вас о жизни, — опять сказал Варламов. — А жизнь — штука такая… За нее надо сражаться. Был такой великий немецкий писатель — Иоганн Вольфганг Гете. Он вот что сказал о жизни: