Все его наставления эфиоп воспринял с видом человека, знающего, что его лодку будет направлять сам Бог. И наконец Тангейзер вручил эфиопу отделанный слоновой костью и серебром мушкет, который так обожал Борс.
— Если у тебя ничего не получится, — сказал Тангейзер, — у тебя останется хотя бы крайнее средство.
Эфиоп улыбнулся. И эта улыбка явилась баснословным сокровищем.
Тангейзер так и не узнал имени этого человека и не стал спрашивать о нем напоследок, зная, что им все равно не суждено свидеться снова. Эфиоп обнял его, забрался в фелюку и поднял латинский парус.
Тангейзер стоял и смотрел ему вслед, пока алый парус не растаял в дымке.
Когда Тангейзер отплывал с Мальты, он смотрел, как Карла с Орланду машут ему с причала. От этого расставания у него буквально разрывалось сердце, он не знал, увидит ли их обоих когда-нибудь еще. Не знал даже, захочет ли этого. Все это было просто бессмысленно, он и сам понимал, ведь он безумно любил Карлу и ощущал необычайную привязанность к мальчику, привязанность, для которой слово «любовь» казалось слишком банальным. Но все-таки он уезжал. Он должен был. Орланду никак не мог понять причины его отъезда, поэтому отнес все на счет «потрясающего предприятия», какое они должны будут основать вместе.
— Если ты будешь слушаться свою мать и научишься чему-нибудь полезному, тогда, наверное, в один прекрасный день у нас все получится, — сказал Тангейзер. — Но пока что пути наши расходятся — меня ждут дела на севере.
Карла не стала делать их расставание еще более горьким, пытаясь отговорить его. Она сумела обуздать чувства, бушующие внутри ее. Она постаралась понять движущее им желание путешествовать одному. Ее собственные желания подождут, питаясь надеждой, и, когда она обнимала его на прощание, она позволила этой надежде обрести голос.
— На главной дороге между Бордо и Перпиньяном стоит церковь с колокольней в нормандском стиле, в тех краях она такая одна. За церковью дорога разделяется надвое. Южная развилка приведет вас к manoire[132] на холме с одной-единственной башенкой, крытой красной черепицей.
Тангейзер выслушал все это, ничего не сказав в ответ.
Карла добавила:
— Если некой сделке суждено однажды осуществиться, там вы обретете подходящего партнера.
В ответ на это Тангейзер поцеловал ее.
И, оставив в знак обещания этот поцелуй, Тангейзер отбыл.
В Мессине Тангейзер нанес визит Димитрианосу.
В Венеции уладил дела Сабато Сви.
Затем, подчиняясь чувству слишком первобытному, чтобы ему можно было противиться, он двинулся дальше на север — далеко на север, а потом на восток, и в этом путешествии он научился ценить одиночество превыше всего остального. Он ночевал в монастырях, где монахи хранили обет молчания, он избегал общества женщин, и, когда зима уже стремительно приближалась (а он двигался ей навстречу), он добрался до родной деревни и отдал себя на милость отца.
Тангейзер провел зиму и весну за работой в кузнице Кристофера, и та связь, которую разорвала война, возобновилась. Морозными рассветами он боролся с огнем и железом. Тангейзера горячо полюбили его новые сестры и брат. Он сопровождал отца в обходах округи, и они говорили о самых простых вещах. Они делились воспоминаниями — сначала с болью, но потом уже и со смешанной с горечью радостью — о людях, которых оба так сильно любили и потеряли. Они вместе молились на могилах — Кристофер выкопал их собственными руками — матери Тангейзера, Герды и дорогой Бритты. Тангейзер задумывался иногда, помнит ли Кристофер загадочного оттоманского путника, который заезжал в его кузницу? И иногда он был почти уверен, что отец помнит и знает, что незнакомец совсем не был незнакомцем, а иногда ему казалось, что нет. И ни один из них не заговаривал о том путнике, что было правильно, ведь тот человек теперь был призраком — прежде всего для самого Тангейзера.
Таким образом, он снова обрел силу душевную и телесную. Когда зима медленно отступала и во всей своей буйной красе надвигалась весна, он верил, что уже никогда не уедет отсюда. Возможно, именно из этого убеждения и пришло исцеление, потому что эти люди совершенно не думали о его прошлом, о его делах, о его славе. Их интересовал только он сам. А ему вспоминалась Ампаро, Тангейзер думал о ней ночами, глядя, как созвездия движутся по небу. Еще он думал о Карле и Орланду. И о Людовико Людовичи, монахе, потерявшем свой разум в пропасти между властью и любовью, который сказал ему некогда, что скорбь есть путь к милости Господней, и был в этом прав.
В этих горах, вдали от всего, Тангейзер пришел к пониманию, что печаль есть та нить, которая связывает воедино все полотно его жизни, и в этом нет никакого повода для сожалений или тем более для того, чтобы сдаться. Этому научил его отец: несмотря на всю печаль, несмотря на множество потерь, жизнь продолжается, и это так же верно, как то, что воля к превращениям заложена в самой сути куска железа. С тех пор как Тангейзер в последний раз разводил огонь в этом храме из белого камня, где его отец создавал из металла вещи, доселе невиданные, императоры и Папы ушли, границы на картах изменились. Флаги дрожали на ветру, армии маршировали, несчетные орды пали за свои племена или своих богов. Но Земля все равно вращалась, потому что светила танцуют под свою собственную музыку, и космос равнодушен к тщеславным устремлениям и гению человека. Вечный человеческий дух, если таковой вообще существует, был здесь, в этом пожилом человеке с его молотом и горном, в женщине и прекрасных детях, которых он любил.
Тангейзер наконец догадался, что именно в пропасти между отчаянием и любовью, между печалью и верой можно отыскать Христа и милость Господню.
Когда лето тронуло Альпы и растаяли все снега, кроме тех, что лежат на самых высоких вершинах, Тангейзер уложил вещи, оседлал Бурака и распрощался. И хотя было пролито много слез, это расставание не надрывало ему сердце, как многие другие, потому что было всего лишь расставанием телесным, а не духовным. Он поехал обратно через континент, через владения множества королей, и, когда летние дни сделались совсем короткими, Тангейзер снова оказался в землях франков.
И вот золотистым осенним днем шевалье Матиас Тангейзер ехал в Аквитанию из города Бордо по дороге, ведущей в Перпиньян. Конь и всадник за прошедший год преодолели вместе тысячи миль. Тангейзеру потребовалось так много времени и такое большое расстояние, чтобы затянулись раны на душе. Бурак был в прекрасной форме, он радостно пролетал залитые солнцем мили. Тангейзер решил, что увиденный город ему чрезвычайно нравится. Это был великолепный портовый город — уже хорошо! — и город, построенный прежде всего для торговли, а не для войны. Ему придется как следует заняться французским, удовольствия это занятие ему не доставит, но дело необходимое. Ему, мальтийскому рыцарю, ветерану величайшей в истории осады, теперь открыты все двери, и здесь, и в любом другом месте. Более того, он повидал Атлантический океан, серую, вечно волнующуюся бесконечность, поразившую его воображение, и теперь ему не давал покоя вопрос, что же находится на дальних его берегах.
Тангейзер издалека увидел колокольню нормандской церкви, обозначавшей нужную ему дорогу. Он поехал по южной развилке и, проехав с пол-лиги, заметил небольшой manoire на холме. И тут же понял по тому, как быстро забилось сердце, что над его кровлей поднимается одинокая башенка, крытая красной черепицей.
В мощенном булыжником дворе рядом с амбаром он обнаружил двух мальчишек, дерущихся среди конского навоза и соломы. Точнее, один из них лежал, сжавшись в комок, а второй колотил его — не выказывая особенного милосердия — по спине и голове. Поскольку тот, который лежал и хныкал, моля о пощаде, был явно старше и крупнее, Тангейзер ощутил что-то похожее на гордость.
— Орланду, — сказал он, — отпусти этого болвана, пусть встает и идет, куда шел.
Орланду на ходу повернулся и увидел золотистого коня. Он поднял глаза и уставился на всадника, будто увидел перед собой привидение. Потом справился с потрясением и произнес:
— Тангейзер?