— Вы даже не знаете, что внутри, — улыбается он.
— Все равно.
— Ладно, хотя бы откройте.
Я поднимаю крышку и вижу маленькую серебряную заколку в виде ворона. В глаз птицы вставлен крохотный, словно булавочный укол, рубин.
— Очень красиво.
— Я заметил, вы носите несколько заколок, а когда случайно увидал ее в антикварном магазине… — говорит он, подвигая коробочку ко мне. — Но ведь вы все равно ее не возьмете?
Я накрываю коробочку рукой и поднимаю глаза.
— В первый и последний раз.
— В самый-самый распоследний, — соглашается он и поднимает руки, капитулируя.
Вернувшись к себе, я вытаскиваю коробочку из сумки. Куда ее ни поставь, в моей пустой комнате она будет мозолить глаза. Я вытаскиваю заколку из коробочки и сую в шкафчик для лекарств, где лежат остальные. В комнате я ссыпаю в пустую коробочку мелочь, которая валяется на комоде. Каждая вещь выполняет определенную функцию, но разве это всё, что человеку нужно от вещи?
На следующее утро, сразу после открытия, доктор появляется в музее с маленьким мальчиком. В волосах у меня его заколка. Доктор сразу замечает ее, и я готова провалиться сквозь землю, но он только молча подталкивает мальчика ко мне.
— Мой внук Генри. Решил показать ему музей.
Я целиком одобряю это решение.
— Составите нам компанию? — спрашивает доктор.
Я говорю, что должна оставаться на месте, если появятся посетители. Потом, не сговариваясь, мы улыбаемся, я бросаю свой пост и веду их по музею.
Мой опыт общения с детьми невелик — иногда, очень редко, учителя приводят к нам школьников на экскурсии, — но я успела усвоить главное: не стоит показывать детям то, что может смутить их и вызвать град неудобных вопросов. Поэтому я веду Генри к банкам, заполненным обрезками от ногтей, которые человек собирал в течение всей жизни, затем — к коллекции игрушек около восьми тысяч сувениров из упаковок попкорна, большая часть из которых с недавних пор выставляется в мичиганском музее игрушек.
Доктор с интересом всматривается в экспонаты, словно видит их впервые. Возможно, так оно и есть — раньше он был так захвачен вилками, что не замечал ничего вокруг.
Мы стоим перед витриной, доктор кладет руку мне на спину, и я не противлюсь — в конце концов, это всего лишь рука. После короткой экскурсии доктор покупает Генри футболку — первую проданную музейную футболку! Доктор снова зовет меня на ужин, однако я отклоняю приглашение.
— Понимаю, вам нужно время для себя, — кивает он.
— Разумеется, — важно соглашаюсь я, хотя ума не приложу (но никогда в этом не признаюсь), чем занять вечер. Разве что пыль вытереть.
Великая весть приходит от совета директоров. Знаменитый писатель Уильям Сароян жертвует свои работы калифорнийскому университету, но с условием. Среди прочего, писатель передает на хранение коллекции всякой всячины: бесчисленные ящики с камнями и одиннадцать пластиковых мешков с резиновыми ленточками для бумаг. Университетское начальство спрашивает, не интересуют ли нас эти предметы? Еще бы не интересуют! Да мы просто сгораем от нетерпения!
— Только вообразите! — восклицает глава совета. — Один из величайших творцов нашего времени, а коллекционирует такую восхитительную чепуху!
Меня, напротив, смущает, что человек такого дарования запасается резиновыми ленточками. Тем не менее Сароян — знаменитость, и о музее наверняка напишут газеты, что, как замечает глава совета, «привлечет к нам новых коллекционеров».
Посылка прибывает через неделю, и я не успеваю подготовиться. Решаю разместить коллекции не в главном зале, где выставлены альбомы с буквами, а в соседней комнате — чуть просторнее и с хорошим естественным освещением. Вечером я набрасываю план комнаты, пытаясь творчески подойти к расстановке одиннадцати тысяч скрепок. Неужели человеческая одержимость сравнима с золотой рыбкой, рост которой ограничивают только стены аквариума?
В четверг доктор вылетает у меня из головы, и когда он приходит, я копаюсь в подвале, укладывая экспонаты, которым ради коллекции Сарояна пришлось потесниться. Когда я поднимаюсь из подвала, он ждет у конторки. Халат и стетоскоп действуют на меня успокаивающе, напоминая о временах, когда он был так близок, что я могла рассматривать его в упор, но недостаточно близок, чтобы я принимала от него подарки.
— Ходили смотреть на вилки? — спрашиваю я.
— Ходил, — отвечает он, разглядывая потолок, — но, сказать по правде, вилки меня больше не занимают. И что я в таком случае тут делаю, я и сам не прочь понять.
С тех пор, как мы ужинали, прошло три недели, и хотя я всегда рада доктору, я по-прежнему отвергаю его приглашения и по четвергам стараюсь не попадаться ему на глаза. Доктор мил, красив и добр, но моя комната слишком мала для двоих. Я боюсь неудобств, которые вызовет присутствие другого человека, но доктор не хочет понимать намеков.
— Поужинаем? — с надеждой спрашивает он.
Я отвечаю, что все мое время занято предстоящей выставкой Сарояна.
— Вас раздражает моя причуда насчет вилок?
Я мотаю головой.
— Просто я действительно занята.
Он тревожно смотрит на меня, словно заметил что-то пугающее: новую нехорошую родинку или стремительную потерю двигательных навыков.
— Я слишком стар, чтобы в который раз это выслушивать, и у меня еще сохранились остатки гордости, — говорит он и поворачивается, чтобы уйти, но у двери останавливается. — Впрочем, предложение поужинать действительно в любой день недели. Ну вот, теперь от моей гордости остались одни лохмотья, — добавляет он, выходя.
— Ты еще видишься с доктором? — спрашивает мама по телефону.
— Нет, — отвечаю я.
— Очень плохо.
— Я думала, на твой вкус он староват.
— Староват, — не отрицает она. — Но он врач, и тебе в любом случае нужно бросать этот ужасный музей. Так что он мне вполне подходит.
— Я больше с ним не вижусь.
— Ты уже говорила, а я тебе ответила, если, конечно, ты меня слушала.
В четверг перед закрытием я вдруг понимаю, что сегодня не было доктора! Я разочарована, но не хочу в этом признаться. Не важно, что я отклоняла его приглашения; мне нравилось знать, что он гуляет по второму этажу, пока я сижу за конторкой. Внезапно мой мир пустеет, и я пытаюсь заполнить пустоту сарояновским хламом. Именно так, «сарояновским хламом» я называю коллекцию в разговоре с одним из членов совета директоров.
— Хлам — не синоним всякой всячины, — замечает он, осторожно кашлянув. — Побрякушки, безделицы, вещицы, но только не хлам.
Я немедленно поправляюсь. Пауза, затем он спрашивает:
— Вы ведь не называете экспонаты хламом при посетителях?
Я уверяю его, что при посетителях я пользуюсь официальным наименованием.
— Если мы сами будем называть наши экспонаты хламом, чего ждать от чужих? — вздыхает он.