превзошел все ожидания: гулкое хлопанье дверей, свистки, бьющиеся стекла, непонятные животные звуки. Затем я сосредоточился на создании ритмического звука наподобие ветра. Через несколько секунд это получилось; остальные умы не противились, а лишь усилили импульс, так что катаклизм вышел грандиозный, все равно что в тайфун сидеть у Ниагарского водопада. По комнате начали незримо биться вещи, хотя на самом деле не было ни ветерка. Затем я заставил звук подниматься и опадать через регулярные интервалы. Сама энергия и сила движения начала уничтожать негативные вибрации, словно кто-то пытался топать в такт музыке. Я обратил внимание, что Мадд вслушивается со странным, восторженным выражением, а у Дингуэлла ошеломленный вид (впоследствии он описал происшедшее как самый замечательный полтергейст за всю свою практику).
Когда был создан ритм, остальное пошло легко. Все равно что раскручивать рукоять, быстрее и быстрее. Я спроецировал в какофонию звук наподобие бьющихся волн, затем упорядоченные шквальные порывы ветра, затем тонкое высокое гудение, словно от вращения на большой скорости. Я думал о строках из «Фауста»[173]:
В итоге получилось, что весь дом как бы танцует под невероятную симфонию. Я заметил краем глаза, что Гвинет проснулась и изумленно озирается вокруг. Я допустил, чтобы звуки стали не такими жесткими, переплавившись в долгие пологие раскаты, словно вольный морской прибой. Постепенно шум ослаб, затем звуки растворились окончательно. Гвинет, распахнув глаза, смотрела на меня; она догадывалась, что это устроил
— Вот это да-а-а... — только и нашелся Мадд.
Дингуэлл, перестав писать, оцепенело глядел перед собой.
Несколько минут все молчали., Затем я сказал:
— Я думаю, на сегодня, пожалуй, все.
Я больше не хотел находиться среди этих отрицательных людей, они меня раздражали. Через десять минут мы с Дингуэллом ехали в сторону центрального Лондона. Мы намеревались остаться на ночь, но смысла не было. Дингуэлл всю дорогу возбужденно говорил, и, должен согласиться, некоторые из его догадок были очень близки к истине. Он инстинктивно сознавал, что полтергейст был изъявлением негативной психической энергии. Его, естественно, сбивала с толку ритмичность звуков. Я позаботился, чтобы с моей стороны не прозвучал ни один просвещающий намек, но предложил ему исследовать, не является ли именно дом викария тем «домом, где убивают». Следует добавить, что убийство и явление полтергейста напрямую связаны не были. Дело здесь не в призраке из прошлого, а в негативных силах из настоящего.
«Преследования» викария после той ночи прекратилась. Я так и предполагал. Вибрации, как я сказал, были негативного, криминального свойства, все равно что преступность малолетних — результат бесцельной вольницы, полного отсутствия дисциплинирующих сил. Мое вмешательство открыло существование сил иных, более того, сил позитивных. Полтергейст ушел обратно в свою оболочку.
Все это я упоминаю не потому, что считаю настолько уж интересным, а потому, что не сумел предусмотреть последствий, которые отсюда вытекали. Мне следовало озаботиться вопросом: на каком
При всем этом, случай с полтергейстом переключил мою энергию обратно на вопрос о видении времени. И на следующий день в Музее Виктории и Альберта[174] я почувствовал, что эти силы во мне так и не развиваются. Мой взгляд случайно остановился на картине, где Гете и Виланда[175] представляют Наполеону. Я пристально разглядывал Гете, так как из всех великих писателей его внешность мне всегда представлялась с трудом. И тут совершенно внезапно и спонтанно, без всякого сознательного усилия штрихи картины перевоплотились в реальность. Спинка кресла Наполеона была повернута к большой колонне, за которой смутно угадывались людские силуэты. Не переводя на них взгляда, я предположил, что это висящее на. стене полотно. И тут неожиданно грянул всплеск музыки, и я понял, что за колонной находится огромная танцевальная зала. В углу этой комнаты, работая над эскизом, стоял человек по имени Краус. Гете оказался гораздо более рослым, чем я ожидал; я почему-то всегда считал его коротышкой. Я понял, почему мне всегда так непросто было представить его физическое обличье. Будь Гете человеком сравнительно пустым, лицо его казалось бы уродливым или, по крайней мере, простецким: нос чересчур крупный, щеки довольно дряблые; при взгляде на это лицо напрашивалось сравнение с большим бланманже, у которого низ разбухает под собственным весом. Однако рот выдавал в нем человека внушительной самодисциплины. Именно эта дисциплина сообщала лицу силу, заставляющую забыть о внешней простоватости. Встретившись с таким человеком на улице, я бы предположил, что это управляющий большой корпорации: в лице читалась сила, которую нередко можно наблюдать на лице крупного бизнесмена, редко — поэта. Виланд в сравнении с ним смотрелся академистом и эстетом, беллетристом в чистом виде; лысая голова и крючковатый нос напоминали портрет Вордсворта в старости. Голос Гете был вполне под стать его внешности: глубокий, приятный, выговаривающий французские слова с клокочущим немецким акцентом. Во мне с ясностью отложилось, что в некотором смысле это был такой же человек действия, что и Наполеон, и что его снедает неотступное отчаяние; из него получился бы хороший президент Соединенных Штатов. Вот почему так неубедительны портреты этого человека. Художники пытаются видеть в нем пиита, втиснуть его в оправу «романтической» внешности, упуская элемент скрытого отчаяния и неукротимой энергии.
Должен повторить: это не было «воображением»; воображения тут привлекается не больше, чем требуется для восприятия испещренного штрихами листа как части реальности, Чтобы видеть штрихи на листе бумаги во время беседы троих, требуется определенный навык. Для собаки это был бы всего лишь бумажный лист с линиями, а не картина. Просто я умел
Будет утомительным, если я сейчас продолжу описывать все прочие ощущения подобного рода, происходившие теперь со мной по нескольку раз на дню. Оказалось, достаточно лишь пристально вглядеться в определенный предмет, как мой ум, проникая, охватывает его без малого физически, так что предмет словно вдруг впитывает мою нервную систему в себя. Такое произошло, например, при разглядывании платья королевы Анны в Музее Виктории и Альберта и при взгляде на какой-то старинный американский сервиз. Ощущение почти головокружительное, словно при падении с высоты. Обычно при рассматривании чего-либо мы остаемся за зеркалом своих глаз, сохраняя отчужденность. Теперь же я как бы
Кстати, оговорюсь, что из всех, кого я знаю, Гете максимально приблизился к грани «эволюционного скачка». Он полностью понимал примат воли. Но он не понимал, как ее использовать. В нем она оставалась статична.
Происходящее со мной я попытался описать Литтлуэю, и он, видимо, решил, что понял меня. Хотя прежде чем понять в полной мере, ему самому надо было дожидаться аналогичного ощущения. Мне теперь