— В этой комнате можно устроить тебе бильярдную, — говаривала она. — Там можно положить твою сигарницу.
— Но я не курю.
— Мне кажется, она смотрелась бы очень мило.
— И я не играю в бильярд.
— А ты попробуй.
Эти дурацкие диалоги всплывали в памяти Фалькона, склонившегося над письменным столом с лупой. Но не с той нелепой штуковиной времен Шерлока Холмса, которую жена подарила ему на день рожденья и которая совершенно не подходила инспектору отдела по расследованию убийств. Его лупа была вставлена в рамку из плексигласа, фокусировавшую свет на рассматриваемом предмете.
Он изучал снимки, взятые из стола Рауля Хименеса. Тут же стояла обрамленная в паспарту фотография его матери с ним, тогда совсем крохой, на руках и с его семилетним братом Пако и пятилетней сестрой Мануэлей по бокам. На паспарту опирались еще две фотографии. На одной опять была запечатлена его мать, сидевшая на пляже с взлохмаченными ветром волосами, в купальном костюме и с купальной шапочкой, усыпанной резиновыми цветами с белыми лепестками. Этот любительский снимок она предпочитала всем другим. На обратной стороне значилось:
Со второй фотографии на него смотрел отец — черные, зачесанные назад волосы, маленькие тонкие усики, нос, слишком крупный для его молодого лица, чувственный рот и глаза. Даже на черно-белом снимке глаза были удивительные. Казалось, они различали мельчайшие детали самых отдаленных предметов и каждый попадавший в них луч света мерцал в зеленых, с янтарной обводкой зрачка, радужках. Когда он был уже восьмидесятилетним, перенесшим инфаркт стариком, эти зеленые глаза еще не утратили способности удерживать в себе свет. Именно такие глаза полагалось иметь художнику его масштаба — зоркие, пронзительные, таинственные. Отец был снят в белом смокинге с черным галстуком-бабочкой. На обороте стояла надпись:
Фалькон тщательно обследовал фотографии Хименеса, негодуя на плохое качество снимков. И спрашивал себя, какого черта ему нужно. Он всегда имел обыкновение «рыть по периферии», но в данном случае это было глупо. Никакой связи с делом. Что изменится, если он найдет здесь кого-то из родителей? Мало ли кто находился в Танжере в одно время с Раулем и Гумерсиндой Хименес? Там было сорок тысяч испанцев. Чем больше он выдвигал доводов против своих ничем не продиктованных изысканий, тем больше увлекался ими, и тут ему вдруг пришло в голову, что он, видно, стареет.
Фалькон без особого интереса перебирал снимки яхты — Рауль Хименес просто «щелкал» свою новую игрушку, — пока не наткнулся на общий вид гавани, забитой прогулочными судами, на палубах которых толпились люди. На переднем плане красовались Хименес, его жена и дети. Они выглядели счастливыми. Жена с двумя хихикающими малышами на коленях махала рукой. Фалькон сместил лупу вверх и медленно повел вдоль ряда яхт, выстроившихся позади Раулевой. Вдруг он остановился и подвинул лупу назад, к зацепившей его взгляд паре, но решил — нет, не похоже. Потом опять прошелся по всему ряду, а когда вернулся к паре, то понял, почему поначалу отмахнулся от мысли о сходстве. У поручня яхты, превосходившей габаритами ту, что принадлежала Хименесу, стоял его отец. Он обнимал женщину, лицо которой плохо просматривалось, но волосы у нее были светлые. Они целовались. Это был краткий интимный момент, случайно схваченный фотографом Хименеса. Фалькон перевернул фото и прочел надпись на обороте:
Раздался телефонный звонок — его сестра звонила по мобильному телефону из битком набитого бара.
— Я знала, что найду тебя дома, раз ты не на работе! — крикнула в трубку Мануэла. — Чем занимаешься, братишка?
— Просматриваю старые фотографии.
— Да ну, дедуля! Надо же чуть-чуть и пожить. В ближайшие полчаса мы будем тут, в «Шатре», топай сюда, выпьешь с нами пивка. А потом мы собираемся поужинать в «Каире». Можешь приковылять и туда, если захватишь палочку.
— Пива я с вами, пожалуй, выпью.
— Молодец, братишка. И еще одна вещь. Одно очень важное условие…
— Да, Мануэла?
— Тебе запрещается произносить имя «Инес». Договорились?
Она повесила трубку. Он покачал головой над умолкнувшим телефоном. Сестричка в своем репертуаре. Он надел куртку, поправил галстук, проверил содержимое карманов и нашел адрес и телефонный номер сына Рауля Хименеса. Завтра Страстная пятница. Выходной. Он наудачу набрал номер. Хосе Мануэль Хименес снял трубку. Фалькон представился и выразил ему свои соболезнования.
— Мне уже сообщили, — ответил он, готовый повесить трубку.
— Мне хотелось бы побеседовать с вами о…
— Я не могу говорить с вами сейчас.
— А что, если нам встретиться завтра… совсем ненадолго? Мне необходимо уточнить одну деталь.
— Я, правда, не понимаю…
— Я, конечно, приехал бы в Мадрид.
— Мне нечего сказать. Я много лет не видел отца.
— В том-то и дело, что меня не интересует настоящее.
— Я действительно ничем не могу помочь.
— Подумайте на сон грядущий. А я позвоню вам еще раз утром. У вас это много времени не отнимет, а следствию вы окажете огромную услугу.
Хименес что-то промямлил и повесил трубку. Никак не скажешь, что парень — юрист, слишком уж нерешительный и неуверенный, подумал Фалькон. Он погасил лампу и вышел во дворик. Вдохнул прохладный ночной воздух и слегка вибрирующую тишину, так как в этот темный колодец в центре большого дома долетал лишь едва уловимый отголосок кипящей за его стенами жизни. Потом потянулся, широко раскинув руки, и вдруг заметил в аркаде над двориком то, что Элоиса Гомес назвала бы «движущимися тенями». Фалькон рванул вверх по лестнице, роясь на ходу в кармане в поисках ключа, чтобы отпереть кованую железную дверь в навесную галерею. В несколько прыжков он оказался у следующей двери из кованого железа, отделявшей часть галереи, куда выходила старая мастерская его отца. Там никого не было. Фалькон вернулся к арке, где ему померещилось движение, и посмотрел вниз на дворик. Вода в фонтане напоминала глянцевый черный зрачок, смотрящий в небо. Это просто усталость, решил он, и крепко зажмурился.
Фалькон вышел из дома через маленькую дверцу, прорезанную в массивных деревянных воротах с медными заклепками, служивших входом в его громадный особняк на улице Байлен. Слишком большой для него, он это знал, и слишком роскошный для его положения, но всякий раз, когда Фалькон задумывался о его продаже, он тут же спотыкался о неизбежные следствия этого шага. Во-первых, ему пришлось бы выполнить посмертную волю отца: выгрести содержимое мастерской и сжечь. Сжечь все вплоть до последнего чернового наброска. А он не мог это сделать. И не сделал. Он даже ни разу не зашел в мастерскую за те два года, что миновали со смерти отца. Он даже ни разу не отпирал эту последнюю кованую железную дверь на галерее.
Поверенный его отца умер через три месяца после оглашения завещания, а Пако и Мануэла на все плевать хотели. Их слишком занимало собственное наследство. Пако —