было только двенадцать, но девственницей она точно не была.

Карлсен, глядя мимо Обенхейна, изумленно поймал себя на том, что ведь и слова сейчас не произнес, а Обенхейн сам насчет девственности все выложил. Он машинально подумал: «Но ведь ей было только двенадцать лет», а Обенхейн и на это ответил так, будто фраза прозвучала вслух.

Вместо того, чтобы говорить, Карлсен подумал: «Что было дальше?» Обенхейн без запинки отвечал:

— Дальше до меня дошло, что дождь хлещет как из ведра, и надо отсюда убираться. Дорога была безлюдная, возле какого-то перелеска, но в нескольких футах проходила уже магистраль. Я поначалу думал здесь девчонку и оставить. Но потом прикинул, что кто-нибудь вдруг вычислит, что мы из школы отчалили в одно и то же время, и что я ехал той же дорогой. Поэтому я упихал ее в багажник, и поехал к себе домой.

— Ты повез ее домой? — спросил Карлсен, снова мысленно, рот открывая лишь для вида.

— Да, мне надо было время обдумать, куда ее лучше деть. — Обенхейн, похоже, не сознавал, что к нему обращаются мысленно. — Она перестала дышать, поэтому я понял, что дело — кранты. От страха ехал сам не свой, думал: «С-сука ты последняя, что ж ты натворил?!». Боялся, что с той машины заметили мои номера. Так что поехал домой, в то время у меня квартира была в Бэннокберне.

Именно в этот момент Карлсен понял, что слова Обенхейна может произносить фактически наперед. Речь маньяка воссоздавала картину с такой ясностью, словно все происходило в присутствии самого Карлсена. Он знал, что с наступлением темноты Обенхейн занес тело девочки к себе в квартиру и ночь провел в постели с ней. Знал он и то, что та ночь дала жизни Обенхейна иное направление. Отныне все ставилось на то, чтобы повторить это ощущение. Тридцатидвухлетний холостяк (между прочим, девственник) внезапно достиг того, о чем грезил с той поры, как достиг своего первого оргазма в чулках и трусиках своей кузины. Ему показалось, что жизнь неожиданно дала все, что ему нужно. Тело Обенхейну хотелось продержать подольше, но он боялся, что нагрянет с обыском полиция. Поэтому назавтра в пять утра он поехал к Фокс Лэйк, и сбросил, тело в том месте, где в озеро впадает река.

Но с обыском никто не нагрянул, и никто не расспрашивал о Джанетте Райерсон. По телевизору он видела ее родителей и директора школы, даже спорткомитетчицу, организаторшу того волейбольного матча. Но никто не припомнил там его, Обенхейна. Он был не из тех, чье лицо запоминается. Теперь Обенхейн знал, что с жизненной целью определился. Ему нужна была очередная Джанетта Райерсон. Но на этот раз надо было убедиться, что нет риска. Он досадовал, что сбросил тело в реку, когда можно было продержать его еще несколько дней. Ну ничего, в следующий раз будет по-иному.

— Каково было чувствовать себя убийцей? — спросил Карлсен. — Ты не боялся, что тебя поймают?

Обенхейн покачал головой, и опять было заранее известно, что именно он скажет.

— В том-то и хохма. Испугался я единственно в тот первый раз. После этого я не боялся никогда. Как- то знал, что не попадусь.

«Но попался же», — подумал Карлсен.

— Попался я по одной единственной причине: запаниковал. Когда кончил ту девчонку, смотрю — а под ней мой шарф, в крови. Крови было столько, что я думал его оставить. Но тут подумал, что это глупо, и сунул его в карман. Сунул только чистой частью, чтобы кровь не попала на костюм. Но пока шел к машине, он куда-то выпал. Я пошел было обратно искать, а тут вдруг какая-то машина остановилась в сотне ярдов на шоссе. Я дома уже сказал себе: «Подумаешь, потерял — по шарфу все равно не найдут».

При этих словах Карлсен как-то разом уяснил полную реальность жизни маньяка-убийцы: мутное наваждение, которое, словно повязка на глазах, пропускает лишь крохотную полоску света где-то у носа. Чувство ошеломляющей никчемности и бессмысленной траты жизни — не только жертвы, но и убийцы.

Глядя в водянисто-синие глаза Обенхейна, Карлсен спросил:

— Ты никогда не чувствовал, насколько оно бессмысленно и тщетно, все это умертвие? — спросив, он удовлетворенно отметил, что значение этих слов Обенхейн понял четко, именно так как надо.

Маньяк опустил глаза. Впервые за все время Карлсен почувствовал, что говорит все же с человеком.

— Да, конечно. Всегда чувствовал, когда пора было избавляться от тела. Однажды почувствовал себя такой гнусью, что хотел покончить с собой. — Эмоция обдала Карлсена всплеском вроде скверного запаха. Почувствовалось тогдашнее слепое желание Обенхейна, чтобы все это оказалось кошмаром, после которого просыпаешься вдруг в теплой постели, не истязаемый виной и демонами. — Был момент — это после Дитсен, девятилетней той ребятульки, — когда я поклялся, что брошу раз и навсегда. То, как она обняла меня и поцеловала в щеку. — Обенхейн в секунду словно состарился и одряхлел. — А через несколько дней все опять вернулось, особенно когда видел школьниц в леггинсах. И тут я понял, что остановиться не смогу никогда.

Карлсен ощутил позыв похоти, рефлексом Павлова шибанувший из гениталий и живота Обенхейна. Опять абсурд: желание, доводящее маньяка до убийства, по сути, не отличалось от желания, что влекло Карлсена к хорошенькой школьнице в лифте или соблазняло всасывать энергию с губ Линды Мирелли. Но у Обенхейна насыщение наступало лишь через насилие. Он и сейчас, даром что сожалел о насилии, альтернативы ему не видел. И если его сейчас снова освободить, он начнет убивать по-новой — не по желанию, а потому что слабее владеющего им демона.

Карлсен сознательным усилием вывел себя из сопереживания, помогающего понимать мысли Обенхейна. Хотелось, чтобы следующий вопрос застал врасплох.

— Скольких девочек ты убил?

Обенхейн, отведя глаза, покачал головой.

— Не знаю… Тех, про которых говорят, это точно.

— Были ли другие?

— Не знаю.

Карлсен оторопело понял, что маньяк говорит правду. Проверил: в уме у него стоял серый туман неуверенности.

— Их могло быть больше?

— Не знаю.

— Тогда почему просто не сказать «нет»?

— Да потому, что не знаю я!

Впервые за день Обенхейн сказал резко, с гневливым отчаянием. Даже Мэдден расслышал и цепко на них посмотрел.

— Ты не исключаешь, что могло быть и больше?

— Не исключаю, — произнес тот с облегчением.

Вот уж даа… Обенхейн сознался в пятнадцати убийствах, примерно за столько же лет. По его словам, иногда он выслеживал жертву месяцами, выжидая четкую возможность. Он только что признался, что желание очередного убийства появлялось вскоре после того, как было выброшено тело жертвы. Теоретически он мог убить вдвое больше — куда там, втрое или вчетверо! Если так, то почему не упомнит?

— Попытайся вспомнить, — сказал Карлсен.

— Пытался бесполезно… — проговорил Обенхейн устало. — Бывают моменты, когда:

Он замер на полуслове: ясно, что пытается направить мысли вспять. Напрягая силы сопереживания, Карлсен также пытался пронзить наслоения серого тумана. Он догадывался, что это небезопасно — с таким же успехом можно, сидя на яблоне, дотягиваться до дальнего, на тонкой ветке яблока. Трудность усугублялась тем, что туман уподоблялся сну. Пронизывая его завесу, невольно забываешь, чего тебе нужно. Собственный ум становится размытым и несобранным, будто перед глазами плывет. Чем больше пытался Карлсен пронзить серость, тем гуще, непроходимей она его обволакивала. Ощущение такое, будто погружаешься в сон.

И тут он неожиданно почувствовал, что набрел на опасность. Мысль очертилась как-то сама собой, ровно — в этой непролазной сизоватой мути отсутствовала контрастность, которая дала бы толчок удивлению. Теперь Карлсен понимал, почему Обенхейн не знает, сколько жизней на его счету. Серость не предусматривала открывать ему истину. Да не он их, собственно, и, убивал. Это вообще было не его

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату