ковровым производством и туристическими агентствами в Фесе.
— Именно это Якоб и позволил тебе сообщить?
— Именно это сообщил мне он.
— Ты говоришь, он всю жизнь прожил в Фесе.
— После всего, что произошло, я, может, не все точно помню.
— Быть может, ты этого не знаешь, но до моего возвращения в мадридский НРЦ я более десяти лет курировал наших агентов в Магрибе. Я являюсь частью обширной и разветвленной сети в Северной Африке, — сказал Пабло. — Стоило тебе упомянуть Мустафу Бараката, и я моментально не только порылся в своем архиве, но и воспользовался архивами моих друзей, доступ к которым мне был с готовностью предоставлен. Я запросил сведения о данном лице и у моих марокканских коллег, которые не только просмотрели все, что имеется в их досье по поводу человека, носящего эту фамилию, но, учитывая сложность и разветвленность родственных связей их соотечественников, выяснили и всю его родословную. Я смог задействовать значительное количество сотрудников.
— И что же они узнали?
— Узнали, что существует тесная связь между семьями Баракат и Диури. Начиная с тысяча девятьсот сорокового года Баракаты и Диури тридцать шесть раз заключали браки между собой, в результате чего на свет появилось сто семнадцать детей, шестьдесят четыре из которых получили фамилию Диури и пятьдесят два — фамилию Баракат. Восьмерым из Баракатов дали имя Мустафа, но для нас интерес представляют лишь двое из них, как родившиеся в конце пятидесятых. Остальные либо слишком стары, либо слишком юны для того, чтобы оказаться тем Баракатом, что живет у Якоба.
Один из этих двух носящих имя Мустафа в семидесятые годы занялся семейным ковровым бизнесом и никогда не покидал Марокко, что же касается второго — жизнь его была куда разнообразнее. В тысяча девятьсот семьдесят девятом он поступил в медресе в Джидде и проучился там три года. Затем он отправился в Пакистан, где след его теряется, и мы не слышим о нем ничего до тысяча девятьсот девяносто первого года, когда он вновь выныривает на поверхность уже в Марокко. Поговаривают, что значительную часть этого неизвестного периода он провел в Афганистане. Но тут возникает некоторая путаница, потому что в тысяча девятьсот девяносто втором году Мустафа Баракат погибает в автокатастрофе на крутом подъеме в горах Рифа на обратном пути из Шефшауэна, где его семья заимела маленькую гостиницу и лавку для туристов. Не повезло, конечно. Только вернуться на родину — и…
— О каком же из двух идет речь? — спросил Фалькон.
— Вот в этом-то и путаница. Весьма любопытно, что после катастрофы второй Мустафа Баракат, тот, что никогда не выезжал из Марокко, продолжая семейный бизнес с коврами, лавками и гостиницами, вдруг занялся экспортно-импортными торговыми операциями и стал то и дело летать в Пакистан, чтобы закупать там ковры. Со времени афганской войны все афганские, таджикские и узбекские ковры и даже ковры из Восточного Ирана стали поступать в Пакистан и экспортироваться в качестве пакистанских ковров. Ковры, которые он привозил из Пакистана, перепродавались им в такие страны, как Франция, Германия, Голландия и Соединенное Королевство.
— Думаете, что произошла подмена?
— В Рифе вскрытий не производят.
— Но, надо думать, Мустафа Баракат, учившийся в медресе в Джидде, совершил и паломничество в Мекку, став хаджи.
— Тот Мустафа Баракат, что в тысяча девятьсот девяносто третьем году стал выезжать за пределы Марокко, в том же году совершил и хадж, — сказал Пабло. — Наша разведка учитывает детали и хорошо умеет их выискивать. Поэтому, предваряя твой вопрос, скажу, что записей стоматолога — тоже нет.
— Ну а что-нибудь еще, что помогло бы нам определить его личность?
— Было бы полезно, если б в армии моджахедов велся учет и они допустили бы нас к своим документам. А еще лучше — провести анализ ДНК.
Фалькона окатила волна тревоги. Он вглядывался в лицо Пабло, как игрок в покер, желающий догадаться об истинном положении дел и картах противника. Правда ли все это? Зачем понадобилось Якобу его дезориентировать? И зачем было бы Якобу говорить то, что делает его родственника предметом пристального внимания со стороны разведки?
— Не исключай и для себя расследование такого уровня, — сказал Пабло. — Во всяком случае, подумай об этом.
В конце концов Консуэло приняла оставленное доктором снотворное. До этого она все глядела на крут циферблата и как бегут по нему стрелки, приближая время к 6 часам утра, но ум отказывался мыслить логически и приходить к каким бы то ни было связным умозаключениям — он метался в треугольнике трех тем — Дарио, она сама и Хавьер, — но сосредоточиться ни на одной из этих тем она не могла.
Несмотря на присутствие в доме сестры и двух других сыновей, Консуэло ощущала страшное одиночество. В перерывах между приступами ярости, накатывавшими на нее точно волны, она с негодованием чувствовала в себе острую потребность именно в том человеке, которого она сама же прогнала и отвергла на веки вечные. И всякий раз ее испепеляла ненависть к этому человеку. А потом вторгалось отчаяние, и она начинала рыдать при мысли о ее малыше, затерянном где-то во тьме, напуганном, одиноком. Представлять это было выше ее сил, мысли изматывали, но сознание работало и отказывалось погружаться в сон. Вот и пришлось прибегнуть к лекарству. Вместо двух она приняла три пилюли. Проснулась она в два часа дня с ощущением ваты в голове и во рту, словно ее превратили в мумию.
После сна она чувствовала такую слабость, что в душе не смогла стоять. Она села, позволив струям поливать ее согбенные понурые плечи. И опять — слезы и одновременно ярость.
Она попила воды, и мало-помалу силы вернулись. Одевшись, она спустилась вниз, и все взгляды тут же обратились на нее. В них было сочувствие. Жертвы всегда словно пышут несчастьем, драма их видима, и никакая броня выдержки не может этого скрыть.
Было воскресенье. Приходилось сидеть сложа руки и ожидать телефонного звонка.
14
Настоящее имя его было Роке Барба, но в захудалом тупиковом barrio — квартале Трес-Миль- Вивьендас он был известен как Калека, потому что у него было всего одно легкое. Второе же он потерял через два месяца после своего семнадцатого дня рождения на корриде в деревеньке на востоке Андалузии, когда был еще novillero — новичком. Второй бык его дневного выступления ему тогда очень понравился, и он попросил пикадора не колоть быка пикой слишком сильно, чтобы он, Роке, мог показать себя публике. Вначале все шло хорошо и бык еще не наклонял головы к земле. Но Калека стал жертвой двух обстоятельств: во-первых, сам он был не очень высокого роста, а во-вторых, один рог быка имел небольшой нарост, которого он не заметил. Это и привело к тому, что в первом же сближении этот рог, вместо того чтобы скользнуть возле его груди, зацепил подмышку, и в следующую же секунду Роке подбросило в воздух. Боли он не почувствовал. И не услышал ни звука. Толпа и арена возвращались к нему волнами тошноты вместе с видением мощной шеи животного, мотавшей его из стороны в сторону. Затем он был сброшен на арену — упал на нее лицом, прямо в жесткий песок, услышав хруст сломанной ключицы.
Рог быка сломал ему два ребра, и еще в двух оказались трещины. Легкое было разорвано, а осколки кости едва не задели сердце. В ту же ночь хирурги удалили разорванное легкое. Это было концом его карьеры тореро — не из-за отсутствия легкого: оставшееся, развившись, взяло на себя функцию утраченного, но левая рука его с тех пор не могла подняться выше плеча.
А сейчас он сидел на четвертом этаже одного из множества уродливых домов-коробок квартала. На столе лежал только что вычищенный ствол. Приобрел он его лишь на прошлой неделе — раньше он если и пользовался, то разве только ножом. Нож на пружине он сохранил — тот крепился на узорчатом кожаном браслете, который он носил на правой руке.