теперь морально он был свободен. В его уме смутно шевельнулся тонкий вопрос: свободен в соответствии со строгим или более вольным толкованием морали и как бы он поступил, если бы Розамунда все-таки высказала подобное требование? Но вопрос так и остался на стадии формулировки. Филипп сознавал некую трудность, ворочавшуюся в сознании — ползущую к Вифлеему, но пока не достигшую его, — и почти намеренно уклонился от ее осмысления. Ему хотелось уточнить, что все-таки говорилось о любви в этом сомнительном воззвании. В отличие от Роджера, и к счастью для него, Филипп, как и Розамунда, никогда не обращался к стихотворцам. Посему ему был неведом рой соображений о важности и значении поселившейся в нем страсти. Конечно, он слышал о Данте и Беатриче, Тристане и Изольде, Ланселоте и Гиневре, — слышал, и только. Он никогда не размышлял о странном отождествлении Беатриче с богословием, а богословия — с Беатриче, а ведь именно так один великий поэт на столетия вперед оправдал сумбур в умах мириадов влюбленных. Но и в его жилах струилась та же благодать, и благодаря ей он чувствовал то, чего не знал, и испытывал то, чего не мог сформулировать. И слова, которые он теперь читал, не столько озадачивали его невинную преданность своей нелепостью, сколько смутно тревожили заключенной в них справедливостью. Африканские народы были ему совершенно ни к чему, ну разве что за их счет он имел возможность потакать своим европейским привычкам, обеспечить Розамунду домом, машиной и всем прочим, что она пожелает. Возможность окончания великого века разума тоже его не трогала: он и думать не думал о том, что существовал какой-то великий век разума. Да, наверное, времена Средневековья уступали в просвещенности нынешним, но разум ведь процветал и раньше, в Афинах, а потом и в Риме. Но даже отбросив все, казавшееся ему бессмыслицей, приходилось признать: никогда и нигде прежде никакие другие слова, напечатанные или сказанные, не заставляли его попытаться трезво понять, что же он в действительности испытывает к Розамунде, как этот абзац, который предположительно исходил из центра Африки от темнокожих вождей, поднявших свои народы против английских пушек и винтовок. В воззвании говорилось о «восторге», «провидении», «предчувствии победы», «победе над смертью». Он понимал, что это глупо, но также понимал, что благодаря Розамунде он чувствовал, пусть отрывочно и смутно, какое-то провозвестие победы, да и саму победу над смертью.
Вернувшись домой, он обнаружил там только своего крестного отца и тут же, удивляясь сам себе, заговорил с ним о странном документе. Кейтнесс читал текст, но отнесся к нему пренебрежительно. Если слова Верховного Исполнителя так или иначе освящали и одобряли душевные движения Роджера и Филиппа, то на долю Кейтнесса остался только «ошибочный принцип». Он выразил сомнение в подлинности документа и добавил:
— Довольно претенциозно, тебе не кажется? Я даже не стану делать вид, будто понимаю, что это значит.
Филипп сказал:
— Кажется, на Роджера текст произвел сильное впечатление.
— Ох уж этот Роджер! — добродушно сказал священник. — То, что для меня претенциозно, он назовет поэзией. Да, написано с чувством, в некотором, я бы сказал, возбуждении, но это и настораживает. Знаешь, от возбужденных людей лучше держаться подальше.
Филипп подумал и решил, что согласен с этим. Только его чувства к Розамунде… нет, возбуждение здесь совершенно ни при чем, с какой стати он должен держаться от этого подальше? Он сказал, бесстыдно приплев Роджера:
— Он надо мной издевался: сказал, что там про меня написано… Там есть такой абзац… ну, какой-то из абзацев.
Кейтнесс взглянул на газету.
— Подозреваю, вот этот, о восторге любви, — сказал он с улыбкой. — Роджер будет горой стоять за это, все поэты таковы. Возможно, они больше привыкли жить на вершинах, чем большинство из нас.
— Значит, вы думаете, это неправда? — спросил Филипп с легким и плохо объяснимым чувством разочарования. Он в общем-то и не ждал, что Кейтнесс согласится с новым учением, если это можно назвать учением, исходящим из Африки. Сэр Бернард однажды заметил, что в отношении всяческих учений Кейтнесс раз и навсегда ограничил себя Ближним Востоком: «Ближним Востоком, смягченным гораздо более ближним Западом».
Но на прямой вопрос Кейтнесс ответил не очень уверенно.
— Ну, не так чтобы неправда, — сказал он, — но, знаешь, не всякая правда полезна. Не стоит обещать людям так много.
— Да, наверное, — согласился Филипп. Может, он сам слишком многого ожидал? И ожидал ли он вообще чего-нибудь? Что такое могло случиться в мире, чтобы изменить его представление о таком ужасно важном явлении, как невыразимо изящный изгиб ушка его Розамунды? Он еще раз взглянул на газету, и в глаза ему бросились слова. «Верьте, воображайте, живите. Познавайте восторг и питайтесь им…»
— Значит, — взволнованно сказал он, — вы действительно думаете, что этому не стоит так уж верить?
— Конечно, дорогой мой, — благодушно покивал священник. — Такие воззвания долго не живут. Либо оказываются ложью, либо меняются со временем, либо к ним привыкают. Нельзя слишком сильно доверять собственному восприятию: вот тут и появляется религия.
Сэр Бернард, несомненно, подметил бы то, что не пришло в голову никому другому, — Кейтнесс подсовывает Филиппу свою лошадку. Но сэра Бернарда здесь не случилось, и поэтому, слегка подавленный мыслью о том, что ушко Розамунды может со временем измениться, молодой человек сменил тему и временно отодвинул призыв Верховного Исполнителя в ту часть разума, которая соответствовала книжным шкафам Роджера Ингрэма.
Однако в последующие дни африканская проблема как-то не позволяла себя отодвинуть. Шаги, методично предпринимаемые властями, по единодушному признанию их представителей, не оказывали никакого влияния на мятежников (так обычно называли противника). Стало ясно, что «орды» в действительности состояли из хорошо организованных и вполне прилично экипированных армий. На севере Африки территория, удерживаемая европейскими силами, таяла с каждым днем: был уже потерян весь Египет за исключением Каира, французов оттеснили на берег Танжера, испанцев выгнали из Марокко. Колонии в Южной Африке отправляли на борьбу с мятежниками отряды, от которых не поступало никаких сведений — конечно, времени прошло еще не очень много, но полное отсутствие вестей настораживало… или же их не публиковали. В Англии предприняли попытку официальной цензуры, но она провалилась из-за быстрого роста влияния партии, требовавшей «Африку для африканцев». В обычном случае убийства христианских миссионеров разом покончили бы с подобными требованиями, но стойкое упрямство архиепископа мешало ярым патриотам. Поползли слухи о появлении вражеских самолетов над Средиземным морем и побережьем Южной Европы. В Лондоне и других больших городах на улицах собирались толпы негров. Роджер сообщил Изабелле, что с его занятий исчезли не только африканцы, но и сравнительно безвредные индусы. Правительство готовилось принимать меры по интернированию.
Делать это пришлось намного быстрее, чем ожидалось, когда пришли известия о пропавших транспортных судах с индийскими войсками, направлявшихся в Южную Африку. То, что африканские армии могут эффективно действовать не только на суше, но и на море, оказалось шоком даже для просвещенных умов, а по улицам начали маршировать толпы непросвещенных, крича, улюлюкая и преследуя любого темнокожего прохожего, попадавшегося на глаза. Досталось даже нескольким итальянцам, подвернувшимся под горячую руку. Конечно, полиция разгоняла толпы, но они опять собирались, подобно каплям воды, и колобродили до вечера, а затем неохотно расходились по домам.
События дурно влияли на финансовый рынок. Не способствовала стабильности и неопределенность с состоянием покойного мистера Розенберга. И главный раввин, и мистер Консидайн упорно молчали, равно как и оба наследника. В финансовых кругах воцарилось нездоровое напряжение. Нельзя сказать, что происходило что-то необычное, нет, казалось, не происходит вообще ничего. Но тишина стала тревожной. Никто не верил, что два престарелых приверженца кабалистики могут управлять обширными доходами Розенберга. Но, с другой стороны, и помешать им предпринимать любые действия никто не мог. Неемия и Иезекииль ходили в синагогу и обратно и больше никуда, хотя хорошо одетые незнакомцы в дорогих машинах появлялись в Хаундсдиче и проводили с ними долгое время. Эти визиты красочно расписывали газеты, и вскоре по Хаундсдичу покатились слухи о драгоценностях один другого невероятней. Волнения по поводу драгоценностей и волнения по поводу африканцев соперничали между собой, алчные глаза следили