методично переписывала адреса из папиной книжки на диск. То и дело приходилось останавливаться — какое-то имя вызывало в памяти воспоминание, затенявшее экран. Я перескакивала через тех, кого знала: родственники, соседи, которых я называла «дядя» и «тетя», — их я оповещу лично. Но в книжке были десятки фамилий, которых я никогда прежде не слышала. Чем больше я таких обнаруживала, тем больше это сбивало меня с толку. Я не могла сказать, были ли эти люди когда-то близкими друзьями или просто знакомыми, с кем папа общался на отдыхе и обещал встретиться потом, но так никогда и не встретился. Вот тут я впервые почувствовала безвозвратность. Если человек заболевает раком, у него по крайней мере есть предупреждение, есть возможность устроить свои дела. А папа исчез в мгновение ока — вот сейчас он ехал по шоссе А-40, а в следующую минуту его уже не стало. Даже на простой вопрос, куда он направлялся в тот день, что побудило его ехать именно по этому участку дороги, не было ответа. Я закрыла книжку с адресами, где было столько ничего не значивших для меня записей — человек за человеком, о ком я никогда не слышала, — и дала компьютеру уснуть.
Я не прикасалась к алкоголю, с тех пор как узнала, что беременна Холли. И первый бокал джина с тоником оказал на меня на редкость мало воздействия. А к тому времени, когда я выпила четвертый, голова и ноги у меня стали ватными.
На следующее утро, когда зазвонил телефон, я все еще была во хмелю и лишь наполовину проснулась. Я сняла трубку после первого звонка, мгновенно насторожившись, с тем же чувством головокружения, как и накануне днем, когда явилась женщина-полицейский. Коронер представился и пояснил, что звонит лично, потому что хорошо знал моего папу. Он крайне огорчен случившимся. Следствие начнется в среду, в десять часов утра. Мне придется присутствовать, но мои показания на тот момент сведутся лишь к опознанию. Как только формальности будут выполнены, он передаст мне тело отца. А как только все необходимые бумаги будут заполнены, он сообщит дату слушания в суде.
Простыни на той стороне кровати, где спал Пол, были смяты, кроватка Холли пуста, а в прихожей на полу лежала записка. Пол надеялся, что я в порядке: не надо беспокоиться по поводу работы, так как меня там не ждут, а он ушел рано и по дороге домой заедет в детский садик. Я не заметила ни его с Холли приезда, ни отъезда. Я еще ни разу за весь год существования Холли не пропустила ее завтрака, всегда готовила ее к предстоящему дню. Мне следовало быть благодарной Полу. А вместо этого я испытала удушающее чувство вины, какое всегда накатывало на меня, когда я считала себя не идеальной матерью. Я покачала головой, злясь на себя. Мой отравленный алкоголем мозг дал о себе знать резкой болью. Сбросив халат, я заперлась в душе, закрыла глаза и стояла под горячей водой, пока боль не начала отступать.
Рэю Артуру пришло письмо, заказное. На другой день после смерти папы я с помощью компьютера отправила формальное извещение всем неизвестным мне адресатам в папиной книжке. Ручеек полученных мной соболезнований высох через неделю. Многие месяцы спустя пришла открытка с поздравлением на Рождество. На ней было два штемпеля — один из Лондона для пересылки, другой — частично затертый, но, безусловно, из Ноттингема, где папа жил и работал в молодости. Я долго ждала, пока Холли разглядывала открытку, а голова наливалась тяжестью. Наконец Холли отдала мне открытку. «Да!» Сцена рождения Христа из коллекции Королевской академии. На обороте надпись, сделанная чернилами тем же почерком, что и на конверте: «Рэю — Счастливого Рождества.
Я вытащила черную книжечку папы из ящика стола и просмотрела все записи на «Д» и «Б». Я никого не пропустила. Адреса отправителя открытки там не было. Я взяла конверт и начала засовывать в него открытку. Что-то мешало. Я провела пальцем внутри и извлекла листик бумаги. Холли захныкала.
— Минутку, куколка.
Хныканье перешло в плач. Я вспомнила — слишком поздно, — что это ее обязанность извлекать бумаги из конвертов.
— Пол!
Он появился на пороге, еще не вполне проснувшийся, в трусах.
— Можешь ее взять?
Он секунду смотрел на меня, а потом пересек комнату и понес девочку на кухню.
— Пошли, Тигренок, не будем нарушать мамин покой.
Бумага с одной стороны была прострочена дырочками. На листке карандашом были нарисованы мужчина, женщина и ребенок, сидящие на покрытом травой откосе. Наверху откоса — домик, и там, где плитки обвалились, видны стропила. Женщина сидела сбоку. Она обхватила себя руками, и создавалось впечатление, что ей холодно. Между ней и остальными торчала гигантская поганка. На ней было что-то нарисовано — не разберешь. По другую сторону сидел мужчина, держа на коленях ребенка.
Лица были очень похожи — поразительно похожи. Даже если бы этого не было, и позы, и фон, на котором изображены люди, — все было довольно знакомым, и я тотчас узнала фотографию, с которой был сделан рисунок. Она стояла на камине у папы, сколько я себя помню. Женщина — это моя мать. Не думаю, чтобы ей было холодно, — по-моему, она всегда была такой. Вместо гигантской поганки там находилось древнее каменное сиденье, а на нем — игрушечный заяц по прозвищу Снеговик. В домике же за много лет до того, как была сделана эта фотография, родился мой отец. Мужчина с ребенком и был моим отцом. А ребенок, сидевший с мужчиной, — это я.
Прежде чем я начну рассказывать, ты должна учесть: это происходило давно. Речь идет о трех десятилетиях — Бог ты мой, это же полжизни. Мир был совсем другим — о нем нельзя судить по сегодняшним меркам. Сколь о многом я за эти месяцы пожалел. Сожаления наваливаются на меня, как разбойники в ночи со своими свинцовыми дубинками и ножами. Они крутятся и крутятся у меня в голове — даже виски неспособно их прогнать. А я все твержу себе: «Поверни я время вспять, я бы поступил иначе». И сам же отвечаю себе: «Вот как, поступал бы иначе, да?» И я знаю, что не поступил бы. Вернись я в тот мир, когда мне было на тридцать лет меньше, я делал бы все до последнего так, как делал впервые.
Мир был таким же бестолковым, в каком мы живем сейчас, только он таким тогда не казался. Может, потому, что я был молод. Я приближался к тридцати и могу по-прежнему сказать, что был на правильном пути. На правильном пути к чему? Ну в общем, на правильном. У меня были надежды и мечты. Все то, что в конечном счете так и не осуществилось. То, что выцвело и рассыпалось и разлетелось в прах и что ветер вбил в землю. Провалы и потери, компромиссы, виноват — не виноват, — все это в конечном счете подготовило меня к жизни. Но к такой жизни, какой я не думал жить.
Я не был дураком. Как и твой отец. Неведение Рэя, если дело было в этом, во многом объясняет, почему мы о чем-то умалчивали. Я уверен, что прав. В ту пору столько было всяких табу. Вот, например, помню — было это до того, как я уехал из Ливерпуля в художественную школу, — однажды днем к нашему дому подошла приятельница мамы, миссис Каррагер. Я открыл дверь на ее стук и, помню, заулыбался и хотел сказать: «Здравствуйте», восприняв ее появление как приятный сюрприз. Но лицо у нее было серьезное, насупленное. Она не ответила мне улыбкой, не вошла, когда я отступил от двери, только спросила сухим тоном, дома ли мама. Я стоял в передней, пока они разговаривали, держась в тени, потрясенный серьезностью момента. Речь шла об их общей приятельнице, женщине с тремя детьми, которые все были младше меня. Она умерла. Эти слова повисли в воздухе, прошла целая эпоха, прежде чем они исчезли. Мама не реагировала — она стояла замерев. Потом спросила, что произошло. Миссис Каррагер взглянула на меня, слегка кивнула. Меня отослали. Я ничего не сказал, просто стал подниматься по лестнице. Но я все же услышал немыслимое слово, произнесенное шепотом, со свистом.
Это всего лишь пример, но, возможно, он поможет тебе кое-что понять. Твой отец не был глуп и не был испорчен. Просто он жил в определенном мире, в определенных понятиях, среди тяжелой мебели и свеженаклеенных обоев. Да и ковры, и коврики, и линолеум были в шишках, и по ним было трудно ходить — столько всякого дерьма скрывалось под ними. Но люди старались держать равновесие, никто ничего не говорил, все мы делали вид, актерствовали — верили, — что пол под нашими ногами ровный, и удобный, и гладкий.
Не знаю, поедешь ли ты еще в Ноттингем. Возможно, поедешь, когда твоя дочь станет старше, когда сама ты дальше продвинешься по жизни. Я, возможно, буду уже давно мертв. И даже если буду жив, ты не