знало о Японии, а Герати, судя по всему, знал едва ли не все. За вечер он не только напивался за чужой счет, но обычно еще и умудрялся уговорить наивных американцев прийти на некое шоу для избранных.
Начинаем в полночь, говорил он, потому что именно в это время оживают демоны. Эти порочные практики широко распространились в эпоху воюющих царств, когда столицу перенесли в Киото, сохрани нас святые угодники, а уж потом эти черти занялись своими грязными делишками в Камакуре. Вам приходилось бывать в Киото? Тогда вы поймете, про какие темные переулки и заросшие тропинки я говорю. Про потайные дверцы и подземные ходы, про монастыри, запрятанные далеко в горах, где даже самых душераздирающих воплей никто не услышит. Ровно в полночь от пристани отчаливали лодки, и задолго до рассвета, будьте уверены, несчастные жертвы, которых пытали, связав и заткнув им рот, уже покоились на дне, так чтобы ни единого очевидца этих дьявольских наслаждений не осталось под луной – кроме самой луны. Почитайте старые хроники, там все написано, тысячу лет тому назад. Так вот, я и говорю, что за непроницаемым выражением лица и подобострастными манерами простого человека в кимоно скрываются жуткие древние тайны. Но, может быть, за небольшую сумму, если мы будем вести себя правильно, двое приятелей или даже супружеская пара смогут хотя бы одним глазком взглянуть на эти давно забытые мерзости, на старые как мир порочные привычки. Какой смысл приезжать на Восток, если ты не узнаешь о нем всей правды? Разве мы сможем победить зло, если не познакомимся с ним во всех его обличьях?
Чем ближе к ночи, тем красноречивее становился Герати, тем чаще плавала над стойкой его голова, тем больше выкатывались его глаза каждый раз, как он нараспев произносил имена своих любимых святых.
Жестокости, шипел он, дикость, уходящие в глубину веков дьявольские жестокости: от первого прикосновения до ужасных зверств – и вплоть до ленивой пресыщенности. К рассвету в Удзи выпускали стаи голодных бакланов, и они охотились не только на рыбу. Дворяне снимали колпачки с ловчих соколов, монахи-воины обнажали мечи, настоятели монастырей спускали со сворки пауков и летучих мышей, сотни несчастных детей кричали во мгле. Чего говорите? Устроим маленькое шоу?
Он облизывал подбородок и пропускал еще стопку-другую! выходил и, пошатываясь, брел по темным закоулкам, а клиенты семенили у него в кильватере; спотыкаясь, он спускался в закопченный подвал, осушал там еще полбутылки и начинал декламировать стихи из первой главы Евангелия от Луки, автоматически, словно прокручивая в голове молитвенный барабан, а попутно загонял в комнату толпу голодных, изможденных артистов и выстраивал их в ряд вдоль стены. Одновременно он направлял прожектор на себя и принимался раздеваться, бормоча себе под нос обрывки воспоминаний детства, воспоминаний о Мукдене и Шанхае, о старом добром Токио, о путешествии, которое вело на запад и дальше, к югу через Маньчжурию и Китай, к долгому забытью на Филиппинах, о возвращении в Японию, где он наконец-то снимал с себя одежду и обнажал свое огромное жирное тело перед кучкой полусонных, впавших в прострацию зрителей.
С каждым годом дела Герати шли все хуже и хуже. По прошествии первых послевоенных месяцев ему уже с трудом удавалось найти голодающих подростков, готовых унижаться за гроши. Девочки постепенно ушли к более ловким дельцам, а мальчики становились все старше. То, что начиналось как непристойный танец, исполняемый испорченными Детишками, постепенно превратилось в променад нелепо подергивающихся ипохондриков, которым ни публике, ни друг другу нечего было показать, кроме варикозных вен и гнойных язв.
Самому Герати выходить из запоев становилось все труднее и труднее. Случались вечера, когда его шоу из истории восточной похоти сводилось исключительно к стриптизу в его же собственном исполнении. Раздевшись, он всегда повторял одну и ту же строку,
Так закончилось первое послевоенное десятилетие Герати. Бизнес накрылся, туристы обходили его стороной. Из баров при отелях его выкидывали, предупреждая, чтобы он больше не появлялся. Как только у него заводились хоть какие-то деньги, он сразу же уходил в запой, пока не пропивал все до последнего гроша. Все чаще его можно было встретить в дешевых забегаловках, где продают лапшу и где он мыл тарелки за понюшку хрена.
Квин задавал вопросы о редких буддистских рукописях из коллекции Герати, огромной коллекции порнографии, которую тот собрал и откомментировал.
Он выяснил, что об этой коллекции не только никто ничего не слышал, но никто даже и не верил в саму возможность ее существования. Во всяком случае, трудно было представить, чтоб ее мог перевести этот старый, подсевший на хрен громила.
Научный труд, настолько масштабный, что для его перевозки потребовалась целая колонна грузовиков.
Они откидывались на стойку бара, смеялись и качали головами. Квин явно с кем-то перепутал своего знакомого.
Вдоволь поскитавшись по Токио и возвращаясь в квартиру, где его терпеливо ждал у телевизора Большой Гоби, он всегда обнимал его и крепко прижимал к себе. Так они здоровались. Квин улыбался, Большой Гоби сквозь слезы расплывался в улыбке, потому что был очень счастлив.
Ну, что, Гобс, надеюсь, я не очень долго.
Пустяки, Квин, мелочи. Ты же знаешь, тебе не о чем беспокоиться, когда ты уходишь. Я знаю, что ты обязательно вернешься.
Они опять обнимались, Большой Гоби смеялся. С самого детства Гоби хотелось прикасаться к людям и чтобы они прикасались к нему. Это был единственный способ удостовериться в том, что они настоящие. Но в приюте этого так и не поняли. Когда он пытался обнять других мальчиков своими огромными ручищами, они разбегались.
Прекрати лапать детей, говорили святые отцы.
Если он опять возьмется за старое, просто убегайте от него, говорили они остальным.
Руки не давали Большому Гоби покоя с самого рождения и даже пугали его. Он никогда не знал, чего от них ожидать. А потому он перестал прикасаться к другим мальчикам, чтобы те от него не шарахались; вместо этого он внимательно за ними наблюдал, чтобы понять, как они себя ведут: что делают и как – чтобы самому делать так же. Он слушал их и говорил как они. Он подражал им во всем и корчил такие же дурацкие рожи.
Но по какой-то причине у него эти рожи выходили не дурацкими. А когда он смеялся, было невесело.
По вечерам в воскресенье в приюте давали устричное рагу. Еще в детстве Большой Гоби обнаружил, что ему очень нравятся устрицы. Ему нравился запах моря, который исходил от этого бледного студня. Они ему нравились, потому что они были бесформенные, потому что у них не было рук.
Когда он немного подрос, то попросился помогать на кухне, вскрывать по воскресеньям устрицы. Ему показали, как это делается, и это был самый счастливый час за всю неделю. Он сидел один на кухонном дворе, перед ним расстилались поля, и небо, и уходящие вдаль холмы Беркшира, он разрезал хрящик между створками и заглядывал в слизистые полости, пахнущие морской водой и водорослями, в укромное тихое местечко, в уютный узкий домик, коричневатый, сочный, влажный, темнеющий по краю.
Но для Большого Гоби мистическая устрица таила в себе еще и другие чувства, близкие не к покою, но к экстазу. Всякий раз, вскрывая устрицы, он выбирал одну для себя, одну, не больше, чтобы его не поймали. Он подносил ее ко рту, давал ей медленно стечь по спинке языка и обрести – уже в горле – вкус. У него мутилось в глазах, его пробирала дрожь, он чувствовал странное онемение внизу живота, а затем там становилось тепло, липко и влажно. Роскошное, изысканное чувство, в котором, однако, для Большого Гоби не было ничего исключительного, странным образом напоминало то чудо, которое святые отцы связывали с актом нисхождения божественной благодати, когда в долю секунды Бог овладевает душой человеческой.
К тому моменту как Большой Гоби должен был идти в школу, выяснилось, что у него врожденный дефект плеча. Его прооперировали и дали плечу срастись, затем сломали еще раз и дали срастись. В детстве ему