Этой же бритвой он резал и лица полицейских, которые оказывались на земле. Так он прожил несколько лет, пока в Корее не разразилась война. В тот Первомай партия отдала множество приказов. Им нужно было не только нападать на полицию и по возможности воровать полицейские револьверы, но и сжигать машины американцев.
Бритвы. Пожары. Дубинки. К десяти утра у него был один револьвер, к полудню – три. К вечеру он припрятал еще несколько. Он наловчился кидаться из переулка к проходящему мимо полицейскому и кричать, что на него нападают коммунисты. Когда полицейский вбегал за ним в переулок, он бил его по голове дубинкой и забирал револьвер, а потом, перед тем как поджечь еще одну машину, поспешно полосовал его лицо бритвой.
Когда село солнце, он пробрался в подвал, где до того спрятал револьверы. Он устал. Он считал и пересчитывал револьверы, пока не впал в транс, который продолжался больше часа. Снова мистическое число снизошло на него.
Очнувшись, он пошел поискать какого-нибудь раненного во время столкновений демонстранта. Он наткнулся на неподвижно лежавшего студента, у которого была разбита голова. Он затащил мальчишку в подвал и ударил его дубинкой по голове.
Вскоре после этого в подвал вломился взвод полицейских, получивших донос от бдительного горожанина. Они обнаружили восемь похищенных револьверов под обмякшим телом мальчишки. Из-за удара по голове он даже не мог вспомнить, что с ним случилось.
Сам капитан полиции вручил награду герою, который привел власти к тайнику. Его взяли на службу в городскую полицию, несмотря на неграмотность, учитывая, что это был безработный ветеран, который три года провел в русском трудовом лагере. Он сам попросил определить его в специальное подразделение по борьбе с уличными беспорядками, которое занималось исключительно разгоном коммунистических демонстраций.
Следующие десять лет он лупил дубинкой любого демонстранта, в руках которого замечал свернутую газету. В это же время в окрестностях Токио было совершено несколько нераскрытых изнасилований и убийств, поразительно похожих на те, что происходили в Мукдене перед войной.
На Новый год, за месяц до того, как Герати приехал в Нью-Йорк с самой большой коллекцией японской порнографии, когда-либо появлявшейся на Западе, полицейский сильно напился и на поезде поехал в Камакуру. Как обычно во время своих ночных вылазок, он надел старую кемпейтайскую шинель. Он нашел то, что искал, – уединенную хижину на берегу, – и уже собирался вломиться туда, как вдруг увидел, что на песке кто-то сидит – большая неподвижная фигура на корточках.
Гигант натянул на уши круглую черную шляпу. Ночь была безлунная, и полицейский не мог разглядеть его лица. Он пересек пляж и спросил незнакомца, что он делает.
В ответ гигант протянул бутылку.
Полицейский присел рядом и выпил. В молчании прошел час, а может быть, и два. Они допили одну бутылку неизвестного алкогольного напитка, и гигант открыл вторую. Ни разу за все это время незнакомец не отвел взгляда от моря. Прошел третий или четвертый час, и полицейский вспомнил о том загадочном растворении в звездах, которое он когда-то – давным-давно – пережил в Сибири.
Он заговорил. Он говорил о своем детстве, о ненавистных волосах на теле, с которыми родился, о том, как пес объел его отца, о том, как мать утопилась на замерзшем рисовом поле, о великаньих ступеньках, что вели к тутовым деревьям, о корейских сортирах, о ледяных подвалах Маньчжурии, о заброшенном помещении в Шанхае, о пиве из мха, сваренном для русских охранников, о первой, второй и третьей встрече с бароном Кикути.
Таинственным образом он подпал под чары неподвижного гиганта, таинственным образом на камакурском пляже он исповедовался ему так же, как исповедовалась сестра, которой он не знал, в запертой, с закрытыми ставнями комнате в Шанхае, за четверть века до того. Гигант был бесстрастен. Он даже не шелохнулся. На сей раз вместо гудящей в киноаппарате пленки фоном служили лижущие песок волны. К рассвету утомленный, признавшись во всем, полицейский уснул.
Он проснулся от холода, у него зуб на зуб не попадал, совершенно раздетый, если не считать полотенца на бедрах. Начинался прилив, вода омочила его волосатые ноги. Рядом лежали две пустые бутылки из-под ирландского виски, банка, от которой пахло хреном, и одежда, которую он снял прошлой ночью, рассказывая свою историю, тем самым, точно в кривом зеркале, отражая наготу той, другой исповеди в глубоком прошлом.
Но полицейский обнаружил, что не вся его одежда осталась при нем. По какой-то причине незнакомец, лица которого он так и не увидел, забрал его шинель и тихо унес ее во тьму.
Когда вошел Хато, полицейский сидел на краю койки у себя в каморке, держа на коленях иллюстрированный журнал. Он улыбнулся маленькому человечку.
Полицейский пристально смотрел в пол. Хато рассмеялся и закрыл за собой дверь.
Слушай, зашептал он, не хочешь как следует заработать?
Чего?
Денег, идиот.
Как?
Очень просто. Мы похитим одного из тех американцев, которые приходили в плавучий дом, того, тупого с забинтованным ухом, и заставим его друга заплатить выкуп. Но, может, ты боишься, потому что тот тупой, телохранитель другого, носит с собой револьвер. Я видел, у него карман оттопыривался, когда они уходили.
Полицейский пристально смотрел в пол. Неужели этот ухмыляющийся молодой дебил ничего не понимает? Это не револьвер оттопыривал карман парнишки, это кусок жареного мяса. Он видел, как парень стянул кусок мяса со своей тарелки, пока никто не видит, и сунул его в карман. Он видел, как парень это сделал, и точно знал зачем. Он не раз делал так в Сибири, где вечно голодали. Это значит, что мальчишка с забинтованным ухом когда-то сидел в тюрьме. И еще он видел, как тот взял бутылку с японским соусом и тупо уставился на этикетку. И полицейский знал, что это значит. Мальчишка с забинтованным ухом не только преступник, он еще и неграмотный.
Конечно, он же американец, шептал Хато, осклабившись. Может, это тебя пугает?
Полицейский пристально смотрел в пол и видел свою мать, лицом вниз на замерзшем рисовом поле, она же была из айнов, в ее жилах текла кровь белых, да и шелковый рынок в Америке рухнул. Он взял в руки журнал и листал его, пока не наткнулся на страницу без картинок, сплошь покрытую китайской скорописью. Он вырвал страницу руками – руками, покрытыми шрамами от работы на соляных рудниках в Сибири, – разорвал ее на тонкие полосы, подбросил их в воздух, и крохотные белые клочья, кружась, упали на пол.
Так значит, ты со мной?
Полицейский кивнул.
Они обсудили кое-какие детали, и Хато ушел, мечтая о Париже и фильме о похоронах, который там снимет. Люди будут приходит к нему и умолять об интервью, они будут приглашать его на телевидение, и он расскажет им всю правду об Америке. Он расскажет им все, и никогда больше не будет заниматься гимнастикой, никогда не будет маршировать, распевая хайку, и никогда больше не будет впускать к себе молодых женщин, одетых как старая карга, которые орут ему «еб твою мать».
За его спиной полицейский сидел на койке, уставившись на снежные хлопья.
Мама накрасила ногти на правой руке и перешла к левой. Уже несколько дней она размышляла о маленьком золотом крестике, что носил тот человек, которого Квин привел с собой в ночной клуб.
Мама хорошо помнила этот крестик. Это был самый дорогой подарок, которым ее когда-либо одаривал генерал. Потом, в Шанхае, его украли, когда она была одурманена опиумом, сняли у нее с шеи в один из вечеров, когда она тупо глядела на якобы порнографические картинки, в тусклом свете и стрекоте кинопроектора вызываемые на стене воображением клоуна.
Кикути-Лотман. Квин. Большой Гоби.
Что связывало этих троих? Как у одного из них оказался залог любви, который однажды подарил ей генерал?
Она знала имена «Лотман» и «Кикути», она знала имя «Квин». Но Гоби – это пустыня, место далеко-