Отец Якуба виновато улыбнулся.
Теперь у меня тихий час. Слушай, как ты думаешь, тебе по силам будет сделать мне одно одолжение по возвращении в Триполи?
Да что угодно, отец.
Не мог бы ты прислать мне бутылочку кальвадоса, а? Это тебя не слишком затруднит? Да, со старой жизнью порываешь, все правильно, и банановое пиво замечательная штука, но бывает, заскучаешь по дождливой Нормандии.
Они рассмеялись тогда в знойный день на пыльном дворе в Триполи, посмеялись и разошлись и беседовали еще несколько недель, покуда Стронгбоу не отправился обратно через Сахару, остановившись у озера Чад, чтобы окунуть ноги в воду.
В Триполи Стронгбоу отправил первую, но далеко не последнюю посылку с кальвадосом своему новому другу, и тогда же началась увлеченная переписка, предположительно утерянная во время Первой мировой войны, — переписка, ставшая самой объемной в девятнадцатом веке.
Следующей весной в Персии во время эпидемии холеры, когда погибло семьдесят тысяч человек, Стронгбоу временно и частично ослеп и не мог читать книг — только речь по губам. Чтобы не терять времени даром, он заучивал на память Коран, который ему читали вслух. Выздоравливая, он постился и молился и впоследствии, когда к нему вернулось зрение, был посвящен в сан мастера-суфия.
Что еще важнее, в начале той эпидемии он полюбил таинственную девушку в Персии, смерть которой не давала ему покоя долгие годы. Он знал ее лишь несколько недель, не больше, пока ее не унесла эпидемия, но память о ее нежной любви никогда не покидала его. Тогда-то, в скорби заучивая на память Коран, он решил последовать совету отца Якубы и совершить свой хадж, а памятью о нежной персиянке должно было стать исследование природы и смысла физической любви.
Итак, по многим причинам англичане, жившие в Леванте, считали Стронгбоу патологически тщеславным и педантичным человеком. Мнение было общим, даже всеобщим, хотя надо признать, что никто со Стронгбоу знакомства не водил.
Да никто и не испытывал такого желания; но в 1840 году в честь двадцать первого дня рождения королевы Виктории в Каире давали пышный дипломатический прием. Присутствовали все высшие чиновники, а также самые именитые из проживавших в Египте англичан. Стронгбоу пришлось пригласить за его внушительную родословную, хотя, конечно, никто не ждал, что он придет. Именно к таким официальным банкетам на свежем воздухе, с почтительными тостами в честь королевы, он должен был испытывать отвращение.
Но Стронгбоу все же явился — совершенно нагим.
Вернее сказать, без одежды. К поясу у него приторочен был переносной гномон, чудовищно тяжелые бронзовые солнечные часы, отлитые в Багдаде во времена пятого калифа династии Аббасидов. Но огромные часы висели на боку, а кожаный ремень опоясывал чресла гораздо выше паха, не утаивая, таким образом, никаких подробностей.
Появление Стронгбоу было величественным, поступь — тяжелой и размеренной. Он продемонстрировал себя обществу и поклонился с обычным высокомерием, а затем облюбовал себе место в дальнем конце сада перед оркестром — заметнее некуда.
Там он стоял, распрямившись в полный рост, в гордом одиночестве, безмолвно демонстрируя все свои семь футов и семь дюймов, с набитым кожаным кошельком в одной руке и любимым огромным увеличительным стеклом в другой, через которое пристально взирал на вальсирующих.
Примерно час он простоял, изучая танцоров, пока, судя по всему, не удовлетворился сим представлением сполна. После чего широко улыбнулся, расхохотался и зашагал прямо через танцплощадку к дальней стене сада, где ограждение было выше всего.
Одним прыжком он вознесся на вершину стены. Крикнул, что он славно любил в Персии, а все они могут отправляться к черту, сдвинул гномон на спину и, секунду помедлив, с гиканьем исчез из виду, в точности когда часы пробили полночь, возвестив о наступлении дня рождения королевы.
Внешность Стронгбоу действовала так подавляюще, а его репутация была настолько экстравагантной, что никто из гостей не увидел его наготы. Все сделанные позже замечания касались той непростительной грубости, с которой он позволил себе уйти именно в такой момент, его хриплого смеха, скорее напоминавшего непристойный лай, его столь же вульгарного упоминания о каких-го непристойных похождениях в Персии; вспоминали его вызывающий уход через стену, а не через ворота, тяжелый бронзовый гномон, который он упрямо таскал с собой и вертел туда-сюда, чтобы похвастаться, какой он сильный, и в особенности величайший дискомфорт, который все ощущали под взглядом этих чудовищных двухдюймовых глаз, взиравших на них с высоты его ненормального роста.
Что касается наличия или отсутствия одежды, гости решили, что он опять, как обычно, игнорировал приличия и пришел в своем обычном вызывающем наряде — тяжелом черном засаленном тюрбане и косматом коротком черном халате из немытой и нечесаной козьей шерсти.
Ведя себя по привычке вызывающе, в ту ночь 1840 года, забравшись на стену со злонамеренной улыбкой, потрясая солнечными часами и крича про любовь, незримо нагой, этот великан в последний раз выступал под именем Стронгбоу.
Из его тогдашних ночных атрибутов вспоминали огромную лупу и гномон, но не упоминали еще об одной принадлежности, о битком набитом кожаном кошельке. А Стронгбоу пришлось прошагать немало кварталов в беднейшей части города, пока он не встретил слепого нищего, который смог облегчить его ношу.
Вернее, убогий старик, сидевший на грязной улочке с чашкой на коленях, лишь притворялся слепым. Когда показалась тень приближающегося Стронгбоу, нищий затянул заунывную песнь, но когда тот подошел ближе, старик вытаращил глаза, хотя он годами приучал себя держать их неподвижными, что бы ни творилось вокруг.
Ради Аллаха, шепнул изумленный старик.
Да? сказал Стронгбоу.
Нищий запнулся и отвел взгляд. Он неловко протянул свою чашку и попытался найти самые жалобные слова из своего репертуара.
Да продлит Господь твои дни, выдавил он из себя наконец, ибо я наг пред Аллахом и это так же верно, как то, что я здесь.
Голос его звучал заунывно и безнадежно, чашка дрожала в руке. Стронгбоу кивнул и произнес слова установленной формы для отказа попрошайке.
Во имя Господа, ступай с подобными себе, и Он непременно даст тебе одеяние.
Затем он присел на корточки, улыбнулся, взял нищего за плечи, подвинулся ближе и подмигнул ему.
Ну а теперь, когда мы покончили с этим, дружище, что же ты на самом деле хотел сказать?
Нищий улыбнулся в ответ.
Господин, я сорок лет просидел на этом месте в вонючей набедренной повязке, повторяя одни и те же слова тысячам прохожих. И вот теперь…
Ну-ну?
А теперь встречаю человека, который
Стронгбоу рассмеялся. Он развязал кожаный кошелек, и на колени нищего посыпался дождь крон Марии Терезии. Старик глядел на золотые монеты со страхом.
Попробуй на зуб, сказал Стронгбоу. Робея, нищий взял монету, попробовал на зуб и еще больше вытаращил глаза. Рука его затряслась так, что монета застучала о зубы.
Настоящие?
Именно.
Целое состояние. Можно ничего не делать и прожить остаток дней по-королевски.
Предрекаю, что именно так ты и поступишь.
Неужели все это мне?
Все до последней монеты.
Но почему, господин?
Потому что я нес их всю ночь, чтобы отдать кому-нибудь достаточно слепому, чтобы видеть мир таким, какой он есть. Теперь твой черед, бедняга. Аллах подает слепому одежды в изобилии, если у того хорошее зрение.
Стронгбоу повернулся и, посмеиваясь, зашагал дальше по улочке, задевая бронзовым гномоном за каменные стены. Вот и все. Теперь он на самом деле был готов отправиться в свой хадж. За его спиной разрезал тишину торжествующий вопль.
Чудо, о спящие каирцы. Велик Господь, и Магомет — пророк Его на земле.
Глава 4
Синай, 1836–1843
А стены сложены были из яшмы, а город был из чистого золота.
Валленштейну потребовалось семь лет, чтобы, полагаясь исключительно на собственную память, написать поддельную Библию. Он добавил в свой вариант Нового Завета два неканонических текста, «Послание Варнавы» и «Гермский пастух», — фальшивые тексты, призванные убедить экспертов, будто его сборник действительно написан в годы раннего христианства, до того, как архиепископы пришли к единому мнению о том, какие книги являются Священным Писанием, а какие — апокрифами.
Летом пещера Валлейнштейна раскалялась от безжалостного зноя. Зимой воздух леденел и неистовые ливни размывали гору. Простуды затуманивали сознание, а боли в суставах уродовали пальцы.
Когда, окоченев, отказывала одна рука, он давал ей отдохнуть, перекладывая тростниковое перо в другую и продолжая писать — еще один навык, приобретенный им в Иерусалиме, ведь он знал загодя, что работать в пещере предстоит с нечеловеческой скоростью и справиться с работой можно только научившись писать обеими руками.
Кочевники джабалия по указанию греческих монахов оставляли немного пищи и воды в маленьком горшочке у подножия горы, откуда под покровом темноты он забирал ее приблизительно раз в три дня. Монахи относились с почтением к желанию сумасшедшего армянина не видеть людей и не быть увиденным ими, но они понимали, что Бог в многообразии забот своих может ограничить диету страждущего отшельника червями и саранчой.
С рассвета до заката он корпел над распухающей рукописью, не обращая внимания на беспрерывно грызущих его песчаных мух и мириады насекомых, ползавших по его бренному телу в сумерках, поглощенный настолько, что он уже не моргал, даже когда муравей проползал по его глазному яблоку; свидетелями его акта творения становились лишь случайно забредшая газель, коза или крот, дикий кот, шакал или леопард, пугливые и свирепые звери, приходившие посмотреть на непостижимое терпение своего собрата, а высоко в небе, которого он не видел, парили орлы — тысячу лет жизни жалуют им в пустыне, — да жиденькие стайки куропаток и перепелок пролетали в положенное время.
И вот однажды утром Валленштейн увидел перед собой в бредовом видении легионы саранчи величиной с лошадь, в огненных коронах и железных панцирях, омерзительных тварей с женскими волосами, зубами львов и хвостами скорпионов; сомкнутым строем они атаковали Содом и Гоморру, безжалостно топча, расчленяя и отравляя грешников в долине, проливая кровь реками во имя Господне, И однажды вечером он благоговейно поднял взор от ужасов бойни и мора и узрел великую гору, а на ней великий город, священный Иерусалим, спускающийся с небес, весь в ослепительных самоцветах.
А стены сложены были из яшмы, записал он на величавом греческом языке четвертого века, а город был из чистого золота.