оставил ему после того, как накануне отъезда Стерна в Европу сделал то, что он считал завершающим актом лечения, — освободил сына от бремени наследства той империи, которую купил до его рождения, — ирония достаточно всеобъемлющая, чтобы разделить два века навсегда.

После 1918 года денег у Стерна не водилось больше никогда. Ему пришлось продать воздушный шар, и с того времени он, становясь все беднее и беднее, постепенно дошел до того, что у каждого нового знакомого, чтобы как-то жить, просил денег, взаймы и просто так, но если случался доход от контрабанды оружием, он тратил его не на себя, а исключительно на покупку нового оружия.

И все же, несмотря на то что в 1920 и 1921 годах он влезал в долги все дальше и глубже, уже точно зная, что не вернет их никогда, он умудрялся производить впечатление благополучного и уверенного в себе человека — умение, которому он научился, вероятно, наблюдая за отцом и дедом, хотя у них-то эта уверенность была как раз неподдельной.

В общем, Стерн был настолько убедителен, что лишь горстка людей знала правду, только три человека, в разное время близко знавших его.

Сиви — и тогда, и до войны.

О'Салливан — через год в Смирне, когда он сделал последнюю ездку для Стерна и порвал с ним.

И наконец, через десять лет Мод, когда появились первые жертвы Смирны в том маленьком кружке случайных любовников, друзей и родственников, которые в итоге все пришли к выводу, что их жизни неразрывно переплелись однажды теплым сентябрьским днем в этом прекраснейшем из городов на берегах Восточного Средиземноморья.

* * *

Однажды, холодным декабрьским вечером 1921 года О'Салливан Бир угрюмо сидел в уголке арабской кофейни возле Дамасских ворот, а на столе перед ним стоял опустевший стакан из-под мерзкого арабского коньяка. По улицам и над крышами с воем метался ветер, грозя снегопадом. Два араба вяло играли в триктрак у окна, а третий спал, накрывшись газетой. Наступала ночь.

Пусто, как в пустыне, думал Джо, никогошеньки на улице, и правильно, все нормальные люди сидят сейчас дома, в тепле, в кругу семьи. С чего это моему папаше там, на островах Аран, приспичило узреть меня тут? Поганый морок, вот что такое ваше пророчество, я бы сейчас, может, как он, ловил рыбу, а в ненастную погоду сидел у огня с порядочной кружкой, пел песни, плясал с соседями и был счастлив. А тут снуют чокнутые арабы и евреи, от этих долбаных иерусалимских приключений с души воротит, Господь свидетель.

Дверь открылась, и вошел, потирая руки от холода, высокий сутулый человек. Он обстучал ноги и улыбнулся. Джо кивнул. Такой здоровяк, а двигается мягко, подумал он. Ходит так, словно мог бы направить стопы и не в эту снулую арабскую пародию на паб, и кто знает, может, у него и есть выбор. Стерн отодвинул стул. Заказал два коньяка и сел рядом.

Хочешь, чтобы мы испытали судьбу при помощи этой жидкости, сказал Джо, изобразив пальцами пистолет и выстреливая одновременно себе и ему в голову. Они этим лампы заправляют. Честное слово, сам видел перед твоим приходом. Говорят, самое лучшее топливо и купить можно дешево. Стерн посмеялся. Я думал, поможет согреться. Не похоже, а то было бы неплохо. Но кто бы поверил, хотел бы я знать. Если бы мне кто дома сказал, что на Святой Земле вот так живется, я бы решил, что у них от лежания спьяну в грязи башка размякла. Я думал, тут солнце, песок, земля, текущая молоком и медом, а тут хуже, чем идти на веслах вокруг моего острова в шторм. По крайней мере, там ты все время борешься с проклятыми течениями, и тебе просто некогда забивать голову всякой ерундой, а тут сидишь, и ждешь, и думаешь, и снова сидишь и ждешь. Блин, поражаюсь, как могут люди в этом городе просто сидеть и ждать.

Они рассматривают вещи в перспективе, улыбнулся Стерн.

Кажется, да, наверное, так и есть. Наверное, правильная религия. Иерусалим — город чудес. На днях мы с моим знакомцем стариком-арабом ходили осматривать Нагорный храм, и вдруг он уставился, не отрываясь, на маленькую трещину в скале. Эй, говорю, это что, какая-то особенная трещина? Да, говорит, это след лошади Магомета, тут он залез на нее и взлетел в небеса. Помню, говорит, искры полетели, трубы затрубили, цимбалы загремели и небо содрогнулось от грома и молнии.

Ну ни фига себе, класс, говорю, а еще через несколько минут мы пошли дальше и слонялись в полумраке Храма Гроба Господня, и греческие священники бормотали в своем углу, размахивая кадилами, и армянские священники бормотали в своем, размахивая кадилами, как и все прочие, глаза почти у всех закрыты, а потом мы опять выбираемся на свежий воздух, на пригорок возле Яффских ворот, а там все тот же хасид, который сидел там же, когда мы проходили восемью часами раньше, и он опять нас не замечает, потому что глаза у него почти все время закрыты, а он все сидит лицом к Старому городу, смотрит куда-то в сторону Стены, но за восемь часов он не приблизился к ней ни на дюйм, только сидит, раскачивается и бормочет себе под нос.

Я хочу сказать, что здешние люди, похоже, готовы заниматься этим до скончания света, размахивать кадилом, раскачиваться и бормотать, — пока то, чего они ждут, не припрется снова, как тысячу двести или две тысячи лет назад, и тогда ударят цимбалы, затрубят трубы, и все наконец снова рассядутся по летающим коням, в огненных брызгах и под звуки грома. Наваждение, вот что это такое.

Он опустошил свой стакан и икнул. Стерн заказал еще два.

Дрянное пойло, сказал Джо, только зубы полоскать. Знаешь, Стерн, тот старый хрен, про которого я сейчас говорил, араб, который считает, что видел отлет Магомета, он чем-то похож на тебя. Я имею в виду не то, что он по рождению арабо-еврей, не физический факт, а то, что он вбил себе в голову, что жил в Иерусалиме еще тогда, когда люди так не называли себя, не делились на тех и других, понимаешь, о чем я? С таким способом мышления он может проделывать с реальностью все то же, что и ты, притворяться, что она не существует и всякое такое, но только он не интересуется политикой и тому подобным дерьмом.

Джо выпил и скривился.

Я слишком много болтаю. Эта отрава проникла мне в мозги. А вот еще у меня еще есть знакомый францисканец, я зову его священник-пекарь, потому что он тут прожил шестьдесят лет, выпекая хлебы четырех форм. Я спрашиваю у него, ты что, следуешь по пути Спасителя, умножая эти хлебы, и если так, то, может, лучше делать пять хлебов вместо четырех, так он подмигнул и говорит, нет, это для меня слишком величественно, на такое я не замахиваюсь, а четыре хлеба пеку, чтобы обозначить параметры жизни. Исусе, что я хотел сказать? Все тут чокнутые, и те, что со священными лошадями бормочут себе под нос и чадят ладаном так, что дышать нечем, и те, что шестьдесят лет, раскачиваясь, пекут священный хлеб. Чокнутые, и все. Придумывают, как ты, несбыточные безумные идеи. В воздухе, наверное, что-нибудь, или наоборот, чего-то не хватает. Нет болотной вони, которая не дает человеку оторваться от доброй старой грязи под ногами.

Стерн тепло улыбнулся.

Похоже, ты сегодня чем-то расстроен.

Я? Скажешь тоже. Господи, да неужели я буду расстраиваться только потому, что в канун Рождества сижу в сумасшедшем городе то ли за двенадцать веков, то ли за две тысячи миль, то ли за четыре хлеба от дома? Вот еще!

Он залпом выпил коньяк и закашлялся.

У тебя с собой эти твои дрянные сигареты? Дай-ка одну.

Стерн дал. В окне закружились первые хлопья снега, там сгущалась тьма. Стерн наблюдал, как Джо нервно теребит Крест королевы Виктории, потом свою бородку.

Знаешь, Джо, а ты сильно изменился за этот год.

Наверное, да, а почему бы и нет, у меня такой возраст сейчас. Совсем недавно я был такой же правоверный, как тот, знаешь, сидит на углу над кучкой камней и бормочет, да ты его видел. В шестнадцать лет я был на дублинском почтамте, а потом упражнялся со штатовским кавалерийским мушкетоном и три года ждал дня, когда он пригодится, и такой день пришел, точнее, пришли «черно-пегие», и я подался в горы, и какое-то время неплохо поучалось, а ты знаешь, каково это, бегать по горам?

От раздражения Джо заговорил громче. Стерн молча наблюдал за ним.

Холод и сырость каждый день и каждую ночь, каждую минуту, представь, и все время один, все время. В горах особо не побегаешь, а в дождь воды по колено, но я бежал, потому что надо было, бежал всю ночь, чтобы застать этих долбаных «черно-пегих» врасплох. Там невозможно бегать, но я бегал и делал что мог, по-другому нельзя было, и ты знаешь, куда меня это привело в конце концов?

Джо ударил кулаком по столу. Его трясло. Он вцепился Стерну в рукав.

На один заброшенный земельный участок в Корке, вот куда, босым, в лохмотьях, потому что голодные люди готовы были за лишний фунт стать стукачами, чтобы спасти от голодной смерти хотя бы детей. Они доносили, и в горах постепенно стало негде прятаться, и закончилось это в Корке, на берегу реки Ли, был послепасхальный понедельник, я страшно устал, три дня ничего не ел и сидел вот так, прислонившись к стене разрушенной сыромятни, и слушал крики чаек, понимая, что все кончено, передо мной уходили в небо три шпиля Святого Финнбара, а у меня тогда не хватало ума спросить себя, что значит эта Троица перед глазами.

Но вот что я еще тебе скажу. Когда эти горы все уменьшались, так что в них становилось уже негде прятаться, я рос, я вбирал в себя эти раскисшие кучи и становился больше, и тот заброшенный погост, где я похоронил старый мушкетон, тот дождь, та грязь — все это освящено мной и никем другим.

Ты толкуешь о своем светлом царстве будущего, Стерн. Что ж, я сражался за свое. Я сделал, что мог, и меня выкинуло, просто давило, пока никакой надежды не осталось, и ничего не осталось, заброшенный клочок земли напротив Святого Финнбара у реки Ли, и мне пришлось нарядиться Бедной Кларой и бежать из родной Ирландии. Исусе, только представь себе, я бегу, одевшись монашкой. Одинокая запуганная монашка, тихая, как мышь, едет поклониться святым местам, вот что из меня сделали к двадцати годам.

Джо отпустил его рукав и еще раз треснул по столу.

Гребаные отчизны и гребаные идеи, а ну их всех к чертовой матери, вот что я скажу. Ничего больше не хочу.

Стерн немного подождал, а потом сказал: что-то еще.

Что еще? Ты о чем говоришь?

Вся эта обида и злость и то, как ты переменился. На самом деле причина не в Ирландии, и ты это знаешь. То все закончилось до твоего приезда сюда. После этого с тобой произошло что-то другое.

Взгляд Джо смягчился, и у него тут же задрожали губы. Он быстро закрыл лицо руками, но Стерн успел увидеть, что глаза его наполняются слезами. Стерн пожал его руку.

Джо, не обязательно все время прятать чувства от окружающих, уважения к тебе от этого не прибавится. Лучше иногда давать им волю. Почему бы тебе не рассказать об этом?

Джо не отнимал рук от лица. Пару минут слышалось только тихое всхлипывание, затем Джо заговорил срывающимся голосом.

А что рассказывать? Была женщина, она меня бросила, вот и все. Ты понимаешь, я не представлял себе, что такое может случиться, когда сам любишь и тебя любят. Я думал, раз вы сошлись вот так вместе, то уже продолжаете жить и любить друг друга, у нас так, там, откуда я родом. Конечно, я был дурак, наивно, конечно, было не думать, что может выйти и по- другому, но я просто не знал. Если на дублинском почтамте я еще не был мужчиной, то уж за четыре года в горах я стал им вполне, но вот женщины — о женщинах я ничего не знал. Ничего. Я любил ее и думал, что она меня любит, но она морочила мне голову, просто дурачила меня и обманула, как дурачка, да я и был им. Стерн грустно покачал головой. Не надо все время себе это повторять, ты себе только больнее делаешь, а на самом деле, может, все было и не так. Ведь могла быть какая-то другая причина. Она старше?

Лет на десять, примерно твоих лет. Как ты догадался?

Просто угадал. Но послушай, Джо, десять лет — это много. Может, что-то случилось с ней за эти годы, что разлучило вас, что-то, чего она боялась, продолжала бояться, что-то ее так мучило, что она не решилась рискнуть. Люди убивают любовь по самым разным причинам, но обычно все эти причины в них самих, а не в ком-то еще. Так что, возможно, дело совсем не в тебе. Может, какой-то прошлый опыт, кто знает.

Джо поднял голову. К нему вернулась злость. Но как ты не поймешь, я же верил ей, я любил ее, мне даже в голову не могло прийти не верить ей, никогда, ни разу, вот такой я был наивный. Я просто верил ей, любил ее, и думал, так будет всегда-всегда, потому что любил ее, как будто этого достаточно, чтобы хоть что-нибудь продлилось. Но теперь все, у меня в душе нет места вере во что бы то ни было и всяким глупым мыслям, будто есть вечные вещи. Священник-пекарь шестьдесят лет пек четыре стороны своей жизни, раскладывая свою карту, и ты тоже должен определиться, найти четыре границы своих возможностей, и, что касается меня, я это сделал, мои стены окружают меня и никого больше, только меня одного.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату