У Даниэля тоже лицо осунулось. Головой качает, глаза рукой прикрыл.
— Нам надо куда-то уезжать. Дядя сейчас в Калифорнии. Может, найдёт мне работу или к себе возьмёт, — сказал Муса.
— Ты израильтянин.
— Я араб. Что с этим делать?
— Ты христианин.
— Я мешок мяса и костей, и четверо детей у меня.
— Молиться и работать, — говорит тихо Даниэль.
— Мои братья-мусульмане молятся пять раз в день, — закричал Муса. — Пять раз совершают намаз! Мне их не перемолить! И молимся мы одному Богу! Единому!
— Не ори, Муса, ты лучше войди в Его положение: одному и тому же Богу евреи молятся об уничтожении арабов, арабы об уничтожении евреев, а что Ему делать?
Муса засмеялся:
— Да, не надо было с дураками связываться!
— Нет у Него других народов, только такие… Я не могу сказать тебе: оставайся здесь, Муса. За эти годы половина моих прихожан уехала из Израиля. Я и сам думаю: у Бога не бывает поражений. Но то, что происходит сегодня, — настоящая победа взаимной ненависти.
Муса ушёл. Я проводила его до двери. Он погладил меня по голове и сказал:
— Я бы хотел, чтобы у нас была ещё одна жизнь…
У Даниэля была машина в починке, и он попросил меня отвезти его к брату Роману, настоятелю той арабской церкви, где в начале шестидесятых годов Даниэлю разрешили служить. Я удивилась: он с Романом поссорился, и с тех пор, как тот поставил новый замок на кладбищенских воротах, разговаривать с ним не хотел. Я отвезла его на квартиру к Роману. Видела, как они обнялись в дверях. Видела, как Роман обрадовался. Даниэль знал, что когда Патриарх пытался отобрать Храм Илии у Источника, Роман поехал сам к Патриарху и сказал, что ни одна из арабских христианских общин Хайфы не займёт Храма Илии. И Патриарх развёл руками, сказал: «Что ты, что ты, это недоразумение, пусть всё будет как есть». Даниэль не поехал тогда Романа благодарить за вмешательство, но я знаю, что он очень радовался. И теперь они встретились в первый раз за все эти годы…
А я ехала домой и думала: если здесь начнётся резня, как в 29-м году, я уеду в Германию. Не буду я жить добровольно в кровопролитии. Правда, Даниэль говорит, что человек ко всякой мерзости привыкает: к плену, к лагерю, к тюрьме… А надо ли привыкать? Наверное, Муса прав, ему надо отсюда уезжать, чтобы у детей его не возникала такая привычка.
А я?
16. 1988 г., Хайфа
Я думала, что никогда больше не попаду на это кладбище. Вчера хоронили Мусу, его брата, отца и жену. И ещё нескольких родственников. Было сумрачно, и шёл дождь. Какое страшное это место Израиль — здесь война идёт внутри каждого человека, у неё нет ни правил, ни границ, ни смысла, ни оправдания. Нет надежды, что она когда-нибудь закончится. Мусе только что исполнилось пятьдесят. У него были оформлены документы для отъезда на работу в Америку и куплены билеты. Дядя прислал фотографию домика в саду, в котором Муса с семьёй должен был жить. Его наняли садовником к одному из самых богатых людей в мире, которому теперь придётся довольствоваться другим садовником.
Гроб закрыт. Я не видела ни его лица, ни его рук. У меня нет ни одной его фотографии. У меня нет семьи, детей, родины, даже родного языка — я давно уже не знаю, какой язык роднее — иврит или немецкий. Почти двадцать лет мы были любовниками, потом это закончилось. Не потому, что я перестала его любить, а потому, что душа моя сама сказала мне: хватит. И он понял. Мы виделись последние годы только в церкви, иногда стояли рядом, и оба понимали, что нет никого на свете ближе, и нежность осталась, но желания наши мы глубоко похоронили. Таким, каким видела последний раз, недели три тому назад, я его и запомнила — с потемневшим лицом, седым и преждевременно состарившимся, с золотым зубом, блеснувшим при улыбке.
Тогда он не предложил проводить меня домой, и это было правильно. Обернувшись, я помахала ему рукой, а он смотрел мне вслед, и я ушла с лёгким сердцем, потому что почувствовала, что у меня другая жизнь, без любовного безумия, с которым мы оба так бесславно сражались, но не победили, а просто смертельно устали от борьбы и сдались. Внутри было пусто и свободно, и я подумала: Слава Богу, освободилось ещё немного места в моём сердце, и пусть в нём будет не человеческая любовь, корыстная и алчная, а другая, которая не знает корысти. И ещё я почувствовала, что моего «Я» стало гораздо меньше.
Даниэль остался на поминки. Я уехала. Отвратительный запах жареных кур, который уже вовсю поднимался над поминальными столами.
Сегодня утром мы поехали с Даниэлем в дешёвый супермаркет, чтобы купить одноразовую посуду, памперсы для стариков и ещё кое-чего, и, когда мы все засунули в машину и уже собирались трогаться, он неожиданно сказал:
— Это очень важно, что твоё «Я» сжимается, делается меньше, меньше занимает места, и тогда в сердце остаётся больше места для Бога. Вообще это правильно, что с годами человек занимает меньше места. Я, конечно, не про себя говорю, потому что я с годами только толстею.
И когда мы уже все выгрузили и сложили в чулан на полки, Даниэль мне сказал:
— Неужели ты думаешь, что сможешь отсюда уехать? Это всё равно что сбежать с поля боя в решающий момент.
— Ты думаешь, сейчас как раз решающий момент? — спросила я довольно раздражённо, потому что мысль об отъезде шевелилась в душе.
— Девочка моя, это и есть христианский выбор — всё время находиться в решающем моменте, в самой сердцевине жизни, испытывать боль и радость одновременно. Я очень тебя люблю. Разве я тебе об этом никогда не говорил?
И в этот момент я испытала то, о чём он говорил: острую боль в сердце и сильную, как боль, радость.
17. 1991 г., Беркли