огромным сибирским заводам, но не заводы ему показывали, а его предъявляли заводскому начальству как живое доказательство полной благопристойности в семье первого человека края.
– А уж отец – вообще! Ты, мамочка, и представить себе не можешь, какие там нравы... Ленку беременную и на порог не пустили бы, если б я с ней не расписался...
– Да, да... – кивала Вера, – бедная девочка...
И непонятно было, кого именно она почитает бедной девочкой: Лену или её дочь. Но картина от этого сообщения всё-таки изменилась: забрезжила тень семьи: мать, отец, ребёнок. То есть, Лена, Шурик, Мария... Возникала лишняя фигура невидимки-отца. Но его как бы и не было...
– Скажи, Шурик, а что знает Мария о своём отце? – следуя своим недоосознанным мысле-чувствам, спросила Вера.
– Я не знаю, – честно ответил Шурик. – Это надо у Стовбы спросить, что она ей говорила.
Шурика действительно совершенно не интересовало, что думает по поводу своего отца Мария.
Накануне приезда Стовбы Мария сама открыла Вере Александровне свою великую тайну, – что отец её настоящий кубинец, очень красивый и хороший, но это секрет от всех... Мария порылась в круглой жестяной коробке, где хранила девчачьи драгоценности, и вытащила фотографию человека образцовой красоты, но иной расы. Он был в белой рубашке с распахнутым воротом, и голова была надета на длинную, но вовсе не тонкую шею, как горшок на шест забора – казалось, могла бы повернуться в любую сторону, хоть вокруг себя, а рот был весь вперед, но без жадности.
Это значило, что сблизились они до последнего предела: оказывается, мама рассказала Марии об отце уже давно, но до сих пор девочка никому ни слова не говорила и фотографию никому не показывала...
В конце июня приехала Стовба. Шурик привёз её на дачу. Встреча была столь бурной, что и представить себе трудно. Мария ходила вокруг матери колесом, лазала по ней, как обезьянка, ни на минуту её от себя не отпускала и, в завершение всего, отказалась ложиться спать без матери – уснула у Лены под боком.
Вера Александровна смотрела на этот взрыв чувств не то что бы неодобрительно, но ей казалось, что такую бурю эмоций надо бы немного пригасить, но и не возбуждать. Потому сама она была сдержанна, говорила даже тише, чем обыкновенно, а к вечеру вообще неважно себя почувствовала и легла раньше обычного. Мария ворвалась к ней в комнату для вечернего поцелуя. Чмокнув в щеку, скороговоркой спросила:
– Ты завтра с нами на пруд пойдёшь?
И Вера слегка ранилась о местоимение: с нами, с ними, а я – уже отдельно...
– Посмотрим, Мурзик. У нас ведь ещё дело есть – показать маме, как ты стала замечательно читать и писать!
Девочка вскочила:
– Я совсем забыла! Я сейчас покажу!
Шурик наутро уехал к своему переводу, а Стовба провела на даче два дня. О дальнейшем пребывании Марии на даче Вера не заговаривала. Не решалась. Она боялась, что не очень правильно сказанное слово приведёт к тому, что Лена заберёт дочку. Молчала. На третий день Стовба за завтраком сказала:
– У вас на даче так здорово, Вера Александровна. Лучше, чем на Кавказе, честно. Никуда б не уезжала. Спасибо вам большое. Мы с Марией завтра уезжаем. Может, приедем ещё, если пригласите, – хихикнула она.
И не успела Вера Александровна произнести заранее заготовленную фразу, как раздался громкий рев Марии:
– Мамочка! Ну ещё немного! Побудем ещё немножко здесь. Веруся, ну пригласи же нас ещё побыть!
И от матери она прыгала к Вере, от Веры – к матери, дёргала их за руки, просила. Такой поддержки Вера даже не ожидала. Она выждала немного, потом попросила Ирину сварить ещё полкофейника кофе, поправила прическу. Стовба сидела в полной растерянности. Мария, ерзая у неё на коленях, шептала в ухо:
– Ну, пожалуйста, пожалуйста!
– Дорогие мои! Вы знаете, я буду очень рада. Леночка, а может быть, вы действительно остались бы здесь пожить? Было бы замечательно. У нас чудные соседи, они приезжают только на субботу-воскресенье, и я уверена, они уступили бы нам одну из своих комнат или, по крайней мере, террасу на будние дни.
Стовбе пора было уезжать. Стовба твёрдо решила забрать Марию в Ростов. Ей обещали – почти наверняка – путёвку в хороший пионерский лагерь в Алупке на август. Но, действительно, может быть, следовало бы оставить Марию здесь ещё на месяц.
– Ну, мамочка! Останемся! Останемся навсегда!
Вера Александровна, видя растерянное лицо Стовбы, поняла, что шансы её поднимаются.
– Ну, хорошо, хорошо... – сдалась Стовба. – Ты понимаешь, Мария, мне-то на работу нужно. Так что я должна ехать. К тому же, Вера Александровна, вы ведь, наверное, от Марии и так устали. Вам ведь от неё отдохнуть надо.
– Знаете, Лена, если бы вы обе смогли остаться, я была бы очень рада. Но если вы оставите у нас Марию, мы уж её не обидим! Она у нас девочка любимая...
Мария перебралась с материнских колен на Верины и обратно, и снова к Вере. И дело сладилось – Марию оставили до конца лета.
Лето было чудесное, как будто на заказ: нежный июнь, сильный июль с жарой и послеобеденными густыми дождями, медлительный, неохотно отпускающий тепло август. Вера ловила себя на мысли, что делается всё более похожей на покойную мать. Не внешне, конечно, – Елизавета Ивановна всегда была крупной, грузной женщиной, с лицом выразительным, но скорее некрасивым, в то время как Вере досталась тонкая внешность, к старости всё более благородная, – а именно внутренне – состоянием душевной радости, в котором всегда пребывала Елизавета Ивановна.
То ли Вера с годами примирилась со своей неудачливостью, то ли её преодолела, но всё чаще она замирала от незнакомого прежде счастья просто так, неизвестно от чего: от пролетевшей птицы, от вида земляничного куста в густом цвету и с зелёными ягодами на макушке, от шебуршания Мурзика за завтраком, когда та старалась незаметно раскрошить хлеб, чтобы отнести его цыплятам: Ирина Владимировна не разрешала кормить птицу хлебом – только зерном... Вера улыбалась сама себе, удивляясь постоянно хорошему настроению.
«Это Мурзик так на меня действует, – думала она, и тут же шла в своих мыслях дальше: только теперь я поняла, почему мама так любила работать с детьми, – от них идёт такая свежая радость...» У Веры давно уже зародился серьёзный план, собственно, она всё подготовила, надо было только привлечь на свою сторону Шурика. Впрочем, на него она всегда могла полностью положиться. Но поговорить с ним было необходимо.
Они сидели на терраске. Мария уже спала. Неяркая лампа в самодельном абажуре низко висела над столом. Несмотря на сильную дневную жару, вечером стало прохладно, и Вера накинула на плечи кофту. В доме наступило особое состояние – детский сон, казалось, сгущал и без того плотный воздух, невидимым облучением наполнял всё ближнее пространство, рождал глубокий покой...
Шурик по природе своей был довольно невнимательный, упускал детали, не замечал подробностей, если это не касалось матери. Зато в отношении к матери он достиг великой изощрённости: чувствовал малейшую перемену в настроении, обращал своё рассеянное внимание на деталь одежды, цвет лица, жест и невысказанное желание. Теперь он понял, что она хочет сказать ему что-то важное.
– Ну, как у тебя с работой? – спросила Вера, но это было явно не то, что её беспокоило.
Шурик ощутил в её вопросе отсутствие живого интереса ко всем подробностям его жизни, и он ответил бегло:
– Хорошо, мамочка. Перевод, правда, оказался сложнее, чем я предполагал.
В начале мая, предвидя летнее затишье, он взялся за перевод учебника по биохимии, начатый другим автором и катастрофически заваленный.
В том, как Вера сидела, как симметрично сложила перед собой руки и подчёркнуто выпрямилась, Шурик почуял торжественность, предшествующую важному разговору.
– Надо кое-что обсудить. – Мать смотрела на Шурика загадочно.
– Ну? – спросил слегка заинтригованный Шурик.