золотой цепочкой. До нее снова доходило, докатывалось громадной волной, толкало в грудь, и она кричала. Затихала, смотрела на маленькую сумочку с золотой цепочкой и снова начинала кричать. Птица парила вокруг потерявшего имя, потом норовила клюнуть в висок. Он уже немного привык, отмахивался рукой, отгонял, резко вскидывая подбородок, бормоча: «У, тварь!» А Галя Песня, упав на диван, кричала, шептала беззубые, бледные слова съеденными губами, металась, крутила головой из стороны в сторону, сжимая ледяные стопы почти в кулачки. И тогда потерявший имя, отмахнувшись от невидимой птицы-тик, рванулся на кухню. Глотнул воды из носика чайника. Потом, с видом очнувшегося и знающего что надо делать человека, пересыпал все шарики из Светкиной сумочки в большой, заношенный, когда-то рыбацкий рюкзак, с отрывающейся заплатой на боку. Торопливо он накинул куртку, втиснул ноги в стоптанные, пыльные ботинки, один из которых был перевязан бечевкой. На пороге отмахнулся от невидимой птицы, заглянул в комнату, хотел что-то сказать кричащей Гале, но промолчал, накинул рюкзак на плечо и вышел из квартиры. Дверь неслышно скользнула и захлопнулась у него за спиной. Было раннее утро, он вышел из подъезда, закурил папиросу, отмахнулся от птицы, постоял возле лавочки, щурясь в сторону пустыря. А потом рывком направился к остановке и дальше – мимо забитого газетного киоска, по улочке серых деревенских домишек, в сторону Жилпоселка. По пути он забыл дорогу домой и уже больше никогда не возвращался к Гале Песне. С этого дня он нигде не жил, только два раза в неделю сторожил котельную. А все остальное время днями и ночами бродил по улочкам города. И когда он резко сворачивал в переулок, перешагивал через цветник или отмахивался от невидимой птицы, в рюкзаке глухо и тяжело позвякивало. Дзыньк. Дзыньк. Иногда из-за его резких движений через отрывающуюся заплату из рюкзака выпадало. И тяжело чмокало землю. Пык. Он скитался по улицам, бродил по переулкам. Под дождем. И ночью бродил по тропинке в дальнем дворе, подставляя спину осеннему ветру. Иногда он заходил без приглашения в гости к знакомым, дальним приятелям, бывшим друзьям и соседям. Кивнув хозяину в прихожей, просил налить рюмку, бормотал подкинуть до получки, заглядывал в комнату, потом спрашивал, есть ли в доме железная кровать. Он бродил по окраинным улочкам, по старым послевоенным дворам с бараками и статными домами летчиков, героев войны. Он наведывался в гости к старушкам и пилотам, проживающим по соседству с прачечной, в общежитиях цвета ирисок. Украдкой заглядывал в комнаты, стены которых укутывали красные и зеленые ковры, спрашивал, есть ли в доме железная кровать, просил показать, осматривал спинку. Но все кровати, которые ему удалось отыскать, были новенькие или совсем старые, ржавые железные кровати, подготовленные на выброс. А еще иногда попадались большие железные кровати на колесиках: высокие, пружинистые, с черными и серебряными спинками, напоминающими цветники или кладбищенские оградки. И шарики-гайки все до одного оказывались на местах.

Сначала его спутанные волосы, волочащиеся по земле брюки, рваная куртка, звякающий рюкзак были событием. Соседки подзывали его, указывали на лавочку, командовали: «Сядь!» Бормотали: «Опомнись, Коля». Потом ему в спину шептались, качали головами, держались за щеки, зажимали ладонями рты. Его вызывали к начальнику котельной, делали предупреждение, увольняли, но вскоре прощали и брали на работу обратно. Со временем он окончательно превратился в старика с рюкзаком, и никого больше не удивляла его одинокая фигура, бредущая среди ночи через парк в расстегнутой куртке и стоптанных ботинках, один из которых перевязан бечевкой. Он слился с городом лазалок, стал его частью, фоном, мимо которого носились на велосипедах, кружились на карусели, щекотали веточкой небо, что колыхалось на поверхности луж. А он, не помня своего имени, забыв дорогу домой, не слыша и не замечая ничего вокруг, упрямо бродил по Черному городу, не оборачиваясь, не глядя по сторонам.

Трудно сказать, что пугало нас больше всего: перепутанные волосы, горький запах перегара, вскидывание подбородка? Или небритое, неподвижное лицо, оскал беззубого рта, хриплый раскатистый кашель. Возможно, все вместе, и еще поломка, которую невозможно исправить. Совершенно не хотелось к нему приближаться, здороваться, заглядывать в водянистые остановившиеся глаза. Казалось, тогда может случиться что-нибудь нежелательное и непоправимое. А еще было страшно из-за невидимой птицы-тик, которая парила вокруг него, выжидая подходящий момент, чтобы наброситься и клюнуть. И мы бежали без оглядки, прятались за дверь подъезда, следили в щелочку, как он надвигается мимо забора, размахивая рукой и грубо бормоча. Тогда мы с визгом взлетали на два лестничных пролета, вспрыгивая на две, три ступеньки, толкаясь, хохоча, леденея от ужаса. В спешке приподнявшись на цыпочки, подпрыгивая от нетерпения, изо всей силы вжимали кнопку звонка, чтобы нам поскорее открыли и пустили домой.

Даже Славка-шпана, присмирев, следил из-за кустов, как старик удаляется вдоль длинного девятиэтажного дома в сторону Жилпоселка, покачиваясь, в расстегнутой куртке, бормоча и отмахиваясь от невидимой птицы. Даже Славка-шпана, притихнув, наблюдал, как старик понуро бредет в сумерках, ругая окраинные дворы Черного города, где черные-пречерные подъезды зевают ему вослед, а окна поблескивают ониксами слепых глаз. Он удалялся, мрачный, небритый, ссутуленный. Он поломался, превратился в себя окончательного и бесповоротного из-за того, что не знал главного, не знал одну важную тайну. Но мы боялись подбежать, дернуть его за рукав куртки, крикнуть: «Погоди!» – и все рассказать. Спрятавшись в штабе, среди четырех сросшихся на углу дома ясеней, мы смотрели вслед старику с рюкзаком и думали про то утро, когда я стояла спиной к подъезду, пригнувшись. Я была военнопленным, Славка-шпана заломил мне руку за спину и выкручивал запястье, пока от боли не начало пульсировать в висках, пока не потемнело в глазах и уши не забились серой ватой. Я вырывалась, размахивала свободной рукой, хватала его за волосы, трепала за воротник рубашки. А он продолжал жестоко и медленно выкручивать мне запястье. Все сильнее, пока слезы не навернулись. Еще сильнее, пока город не начал расплываться. Это ему нравилось: причинять боль, слушать мольбы о пощаде. Он был жестокий, этот Славка-шпана, скалил зубы и громко зловеще хохотал, выжидая, когда же я, наконец, сломаюсь и зареву. И тут, норовя ударить его головой, я заметила, совершенно случайно, краем глаза. Забыла о боли. И указала пальцем. Славка не сразу поддался, он думал, что это обманка, чтобы вырваться и убежать. Но, продолжая медленно выкручивать мне запястье, он все же обернулся, и его взгляд недоверчивой стремительной птичкой метнулся туда.

Между песочницей и молоденькой рябинкой, на лысой пыльной площадке стояла лазалка. Две голубые лестницы, соединенные высоким мостком. Она возникла утром, после того, как скрипучий крик Гали Песни ворвался в тишину дворов через форточку и полетел на крыльях безымянного ветра. Накануне вечером на том месте, прямо перед нашим подъездом, синий ветер вьюжил окурки, фантики и фольгушки от папирос. Славка-шпана выпустил мою руку и медленно, завороженно двинулся туда.

Он потряс лазалку, сжал холодные синие перекладины и сбивчиво сообщил на весь двор: мне, окнам домов и приближающейся Лене с ветерком, что лазалка появилась, значит, те шарики – не простые. Лазалка возникла в нашем дворе в эту ночь, значит, Светка не врала. Получается, это ее лазалка, лестница в небо. Она выросла на месте, где был зарыт шарик из сумочки на золотой цепочке. И сегодня, прямо сейчас, Светка навсегда превратилась в девушку, которая когда-то бродила целыми днями вдоль взлетных полос, разыскивая шарики, не простые, те, что выпадают из колес самолета при взлете. Потому что лазалка превращает в того, кем ты хочешь быть сам. И тогда, раз лазалка возникла, Черный город навсегда стал городом лазалок, высоких и низких, приглашающих сразиться со страхом, получить крошечный клочок неба взамен. Сообщив нам все это, Славка-шпана громко огласил боевую задачу: надо обязательно следить за стариком, найти шарик, закопать его в землю, вырастить свою лазалку и побежать по ней вверх, туда, где за облаками плывет свободное и пустое небо, без указателей, без птиц и без дорог. Побежать, хватаясь за перекладины, в небо, одним решительным и яростным рывком, чтобы там превратиться в того, кем хотелось бы быть, – в себя и никого другого.

С тех пор мы следили за стариком. Украдкой ходили за ним, высматривая на тропинках заветные шарики. А он, не зная главной тайны, беспорядочно бродил по дворам, по переулкам, пытался ускользнуть от невидимой птицы, разыскивал железные кровати и верил в стыдные сплетни, которые ему нашептали старушки Черного города.

Галя Песня тоже не знала главную тайну. После того утра она редко выходила из дома и целыми днями

Вы читаете Лазалки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату