возвращаемся домой. И бабушка, стараясь смириться с новой главой эпилога, частью которого теперь стала я, тихонько причитает: «Ну зачем тебя понесло на эту лазалку?! Кто тебя надоумил туда лезть! Зачем их только ставят во дворах, эти дурацкие железки!» Бабушка быстро идет по тропинке, крепко держа меня за запястье. Она причитает, ничего не замечая вокруг. Ей невдомек, что ангел боли только что завоевал тихие дворы Жилпоселка и пустынные лавочки возле чужих подъездов. Бабушка аккуратно обходит лужи, не зная, что ангел боли разлит повсюду, он прячется среди пассажиров автобуса, выслушивая из-за плеча слова с неправильными ударениями, гудки машин и дребезжание разгоряченных, горьких моторов. После его освобождения синий ветер подворотен, беспечный серебряный ветер пропеллеров и серый ветер подъезда, спящий возле двери Гали Песни, начинают хором сдавленно подвывать. Явив свой лик, распахнув до облаков огромные сизые крылья, пышущий сухим льдом, сверкающий серебром, вечером, после таблетки анальгина, ангел боли медленно рассеивается. Но не исчезает вовсе. Он просто прячется до поры до времени в новом, хрупком яйце, под гипсом, на месте перелома. Он отступает внутрь соседних домов, уползает в сырой сумрак черных-пречерных подъездов, уносится в квадратные чердачные оконца, проскальзывает в распахнутые форточки, в приоткрытые двери молочного магазина и «Ремонта обуви», в полукруглые оконца сберкасс. Кажется, что теперь он будет всегда присутствовать где-то рядом, меняя очертания дней, искривляя деревья, угрожая в любую минуту вырваться и напомнить о себе. Жестокий, он делает своим орудием все вокруг, и в первую очередь – лазалки, лестницы в небо, шатающиеся во дворах на ветру. На самой верхней перекладине каждой из них, там, где раньше узнавалась какая-то новая тайна, там, где можно было превратиться в того, кем ты хочешь быть сам, теперь поджидает он: беззвучный, пронзительный ангел боли с сизыми крыльями, заслоняющими небо. И кажется, что нет никого сильнее его.
С этого дня мне нельзя шевелить рукой, я нахожусь под строгим надзором бабушки. Когда я гуляю, она следит за мной через окно. И дома присматривает, чтобы я не двигала пальцами, не сжимала карандаш даже в кулаке, как рукоятку ножа, даже ради одной кривой, неправильной линии и летящей зигзагом галки. Потому что иначе кости сместятся, тонкая оболочка яйца снова треснет, ангел боли вырвется наружу. И художественная школа отменяется.
8
На этот раз, после выписки, деда, ты впервые слушаешься врачей, целыми днями лежишь на диване в скучной зеленоватой комнате с зашторенным окном. В байковой полосатой пижаме, скрестив ноги на высокой деревянной спинке, ты молчишь, без интереса пролистываешь стопку газет. И отряд будильников громко тикает вразнобой, не давая тебе уснуть.
«Скорее включай телевизор, там начинается фильм про разведчиков!» – «Что-то не хочется. Я лучше часок посплю. А вы, если хотите, смотрите». Иногда бабушка, застыв посреди комнаты, внимательно вглядывается в твое лицо, подходит, кладет ладонь на широкий белый лоб, вжимает привычным движением пальцы в запястье, шикает, следит за секундной стрелкой одного из будильников и удовлетворенно кивает. Твое сердце, деда, теперь бьется размеренно и спокойно, не переходя на галоп, не всхлипывая, не причитая в груди. Все дело в новых, красных капсулах, которые тебе прописали. Врач уверяла, что после них сердце постепенно наладится, вернется в строй. Бабушка сегодня проговорилась, но взяла обещание, что я буду молчать. И я не выдам, что из-за этих красных капсул, деда, твоя память с каждым днем сдает все сильнее, сдается врагу. «Не сдается, – поправила бабушка, – память слегка притупляется, чтобы успокоить сердце. Так необходимо, чтобы он поправился».
Теперь по утрам, выполняя приказ врача, ты высвобождаешь капсулу из пластины с громким отрывистым выстрелом фольги. Немного помедлив, проглатываешь, морщишься, чувствуя, как жесткая красная оболочка царапает горло. Не зная, что я притаилась и слежу сквозь щелочку кухонной двери, ты долго старательно запиваешь лекарство холодной водой из большущей чашки с отколотой ручкой. Тебе не особенно хочется разговаривать. Синий ветер, пахнущий хвоей и ржавыми остановившимися каруселями, угадав твое настроение, больше не врывается в форточку, не подхватывает нас. И мы никуда не спешим.
Сам того не замечая, деда, после лекарства ты день за днем постепенно теряешь поле, окутанное дымом, с лесом и рощицей, что смутно угадывались где-то вдали. Ты уже не можешь скомандовать, чтобы то утро вновь заполнило наш бессмысленный, не превращенный ни во что дельное мирный день. Капсула на ночь. И ты забываешь бешеный галоп сквозь дым, в котором со свистом проносятся пули, наугад выхватывая всадников, впиваясь в их плечи, влетая сквозь кители и гимнастерки между ребер, вонзаясь в бедра, жаля лошадиные крупы. Ты бродишь по комнатам с пачкой газет, перевешиваешь брюки, перебираешь галстуки, надеясь где-то там нечаянно обнаружить заветное ощущение галопа, когда ветер превращается в ураган, завивается кольцами в ушах, яростно треплет бурку. И красные капсулы не дают тебе волноваться.
Я не скажу, деда, что теперь ты постепенно упускаешь все, от чего тревожился раньше, и теряешь то, что лишало тебя покоя. Медленно и плавно, танцуя невидимый вальс, память ускользает из давно прожитого, настоящего дня, ненадолго превратившего тебя в командира кавалеристов, в того, кем тебе хотелось бы оставаться всегда. Я не проговорюсь, даже когда, утонув в кресле с грибком для штопки, вдевая толстую нитку в почерневшую иглу, ты будешь уже не совсем уверен, каким звуком сопровождались взрывы, когда снаряды тут и там вгрызались в землю, вздымая пыль и песок, оставляя глубокие воронки. У тебя недоумевающее лицо, ты не помнишь, как взрывы на глазах уменьшали солдат до размера пластмассовых солдатиков и сбивали их с ног. То заветное поле начинает медленно умолкать. Его гвалт, стрекот, гул, крики, пулеметные очереди рассеиваются, забиваются серой ватой, сменяются тишиной мирного и безветренного дня.
«Деда, подожди, не засыпай. Расскажи о Буденном. Помнишь, после боя ты въехал на лошади на второй этаж особняка по парадной мраморной лестнице, в бурке, похожей на решето от пробивших ее пуль? Это был маленький военный парад. Тебя сначала хотели отдать под трибунал, потом простили, пригласили к Буденному и попросили, чтобы ты для него на вечере спел. А еще они сказали, что у тебя волшебный голос». – «Ты мне напомни. Потом как-нибудь расскажу».
Однажды вечером, деда, ты долго сосредоточенно рассматривал рисунок обоев над телевизором. Бабушка, насторожившись, неслышно подкралась, заглянула в комнату. А ты шевелил губами: «Погоди- погоди. Понимаешь, не могу припомнить, что я кричал всадникам». – «Да и ладно, брось!» – «Что ты будешь делать, вылетело из головы. Кричал же я им, звонким голосом. Оглушительно, заставляя небо вздрогнуть. Будоража сердца, зажигая в них ярость. Это были важные, решительные слова. Вертятся на языке, а вспомнить никак не могу». Рассердившись, ты смахиваешь газету с колен на пол. И сидишь целый вечер, ухватившись за край дивана, насупленный, в байковой полосатой пижаме, и шевелишь губами: «Погоди- погоди». Чувствуя, что ворот начинает душить, расстегиваешь верхнюю пуговицу, приглаживаешь большой сухой ладонью мягкие жухлые волосы. Отряд будильников отчаянно тикает и позвякивает вразнобой, мешая сосредоточиться. Ты раскачиваешься из стороны в сторону, шепча: «Что ты будешь делать». И все равно твое сердце бьется размеренно и спокойно – красные капсулы не дают ему всхлипывать и рваться на части.
По дороге за молоком, шаркая мимо школьного забора, все еще пытаясь вспомнить решительные, главные слова, ты теряешь из виду свой эскадрон. Всадники вдруг исчезают на вороных, каурых и пегих лошадях. Не слыша заветного клича, приняв молчание за команду «вольно», они неторопливо разбредаются