горькому опыту, крайне опрометчиво было в канун очередной медицинской вылазки давать Зене понять, будто он при деньгах. Но, как бы там ни было, под этим предлогом он избавлялся от мучительно долгой поездки на станцию в обществе своей супруги — престарелый гнедой умел передвигаться только шагом.
Зена ничего не ответила — казалось, она пропустила его слова мимо ушей. Она уже отодвинула тарелку и теперь отмеривала себе микстуру из вместительной бутылки, стоявшей рядом.
— Пользы от этого питья никакой, но уж начала, так надо допить, не выливать же, — заметила она и, шаркнув порожней бутылкой по столу, кинула Мэтти: — Сумеешь отмыть, чтоб лекарством не пахло, можно будет в ней наливку поставить.
ГЛАВА IV
Как только его жена, погрузившись в сани, уехала, Итан снял с колка куртку и шапку. Мэтти мыла посуду, напевая мотив, который запомнился ей со вчерашних танцев. Он оделся и сказал: «Пока, Мэтт», и она весело отозвалась: «Пока, Итан!»
В кухне было тепло и светло. Косые лучи солнца проникали в окно с южной стороны дома и освещали фигурку Мэтти, хлопотавшей у стола, дремлющую на стуле кошку, горшки с геранью, которую Итан летом посадил перед крыльцом, чтобы у Мэтти был «палисадничек», а осенью выкопал и перенес под крышу. Уходить ему не хотелось. Он с радостью подождал бы, пока Мэтти кончит прибираться и усядется за шитье, но рассудил, что лучше поскорее разделаться с досками и засветло вернуться на ферму.
Всю дорогу от лесопилки до поселка он не переставая думал о том, как он вернется домой — к Мэтти. Даже собственная убогая кухня рисовалась ему вожделенным местом. Конечно, по сравнению с детскими воспоминаниями Итана она выглядела довольно жалко — не то что при матери, когда все там сияло и сверкало; но уже одно отсутствие Зены придавало кухне на удивление уютный вид. И ему представилось, какое блаженство наступит после ужина, когда, закончив все дела, они с Мэтти смогут провести долгий вечер вдвоем. Ни разу еще они не оставались одни в доме, и он заранее предвкушал, как они усядутся у печки, друг против друга, словно муж и жена; он снимет сапоги, чтобы дать ногам отдых, и раскурит трубку, и будет слушать ее смех и голос. Ее разговор никогда не мог ему наскучить, потому что говорила она не как все, а по-особенному, по-своему, и всякий раз он слышал ее как будто впервые.
Любуясь картиной, возникшей в его воображении, Итан одновременно радовался тому, что Зена явно не собиралась затевать никакой «истории» и опасаться, в сущности, было нечего. Поэтому настроение у него окончательно исправилось, и посреди безлюдных снежных полей он, обычно такой молчаливый, принялся напевать и насвистывать, погоняя своих косматых лошаденок. В нем дремала еще искорка общительности, которую не успели загасить бесконечные старкфилдские зимы. По природе немногословный и замкнутый, он любил в других бесшабашность и веселый нрав, и всякое проявление дружеского интереса согревало его душу. В Вустере он пользовался среди товарищей репутацией нелюдима и некомпанейского парня, однако ему было втайне приятно, когда кто-нибудь бесцеремонно хлопал его по спине и бросал на ходу: «Здорово, старик!» или «Как жизнь, старое чучело?» И позднее, вернувшись в мрачный, холодный Старкфилд, он вдвойне оценил теплоту студенческого панибратства.
Дома год от года вокруг него сгущалось молчание После несчастья с отцом на плечи Итана лег двойной груз — и хозяйство, и лесопилка, так что времени ходить на молодежные сборища совсем не оставалось. Когда же заболела мать, тишина в доме сделалась еще тягостнее, чем пустынное безмолвие полей. В прежние годы мать Итана была охотница поговорить, но с тех пор, как на нее напала «хвороба», голос ее слышался в доме все реже и реже, хотя дара речи она не лишилась. Бывало, долгим зимним вечером сын не выдерживал и начинал упрашивать ее «вымолвить хоть словечко»; тогда она медленно поднимала палец и отвечала: «Не могу — я слушаю…» Если же он пытался заговорить с ней во время ненастья, когда вокруг дома завывал ветер, она только жаловалась в ответ: «Больно уж они там шумят, я из-за них тебя и не слышу».
Только когда она окончательно слегла и из соседней долины приехала дальняя родственница Фромов, Зенобия Пирс, чтобы помочь Итану ходить за больной, в доме снова зазвучала человеческая речь. После длительного одиночного заключения и пытки тишиной говорливость Зены показалась ему волшебной музыкой. Он чувствовал, что еще немного — и он сам бы «тронулся», как мать, если б не этот новый голос, который так вовремя поддержал его. Зена мгновенно оценила положение. Она высмеяла его за неумелость и незнание простейших вещей по части ухода за больными, а потом велела «идти подобру-поздорову» и в ее дела не мешаться, потому что она со всем управится сама. Уже одно то, что кто-то в доме стал решать за него и он смог вернуться к своим прямым обязанностям и к общению с людьми, восстановило его пошатнувшееся душевное равновесие — и он тут же убедил себя, что он у Зены в неоплатном долгу. Ее энергия и расторопность были ему живым укором. Казалось, она от рождения владела всеми секретами и хитростями домоводства, которых он так и не сумел постичь за двадцать с лишним лет ученичества. Она распоряжалась — он слушался. Когда наступил конец, она должна была втолковать ему, что надо заложить лошадь в сани и ехать за гробовщиком, а потом никак не могла уразуметь, почему он загодя не выспросил у матери, кому отдать после нее одежду и швейную машинку. После похорон, увидав, что Зена укладывается в дорогу, он вдруг панически испугался одиночества и, плохо сознавая, что делает, кинулся к ней и попросил остаться в его доме — навсегда. Позднее ему не раз приходило в голову, что ничего бы этого не случилось, умри его мать не зимой, а весной…
Перед женитьбой они договорились, что как только Итану удастся уладить денежные затруднения, возникшие за время долгой болезни матери, они продадут лесопилку и ферму и попытают счастья в большом городе. Любовь Итана к природе не была равнозначна приверженности к ремеслу земледельца. Ему всегда хотелось стать инженером и жить в городах, где читаются публичные лекции, где есть библиотеки и где люди занимаются «чем-то стоящим». Когда он учился в Вустере, ему довелось несколько недель поработать механиком во Флориде, и это укрепило его веру в свои силы и желание повидать мир; и теперь он был убежден, что с такой оборотистой женой, как Зена, быстро сумеет отвоевать себе в этом мире прочное место.
Деревня, где выросла Зена, была побольше и поближе к железной дороге, чем Старкфилд, и с самого начала она дала Итану понять, что не за тем выходила замуж, чтобы заживо похоронить себя в глуши. Но, время шло, покупателей на ферму все не подворачивалось, и мало-помалу Итан осознал, что Зена и сама отдумала переезжать. На своих старкфилдских соседей она смотрела свысока, и это ее вполне устраивало; переселяться же в другое место с риском, что там кто-то станет смотреть свысока
Потом и она замолчала. Возможно, это был неизбежный результат уединенного образа жизни на ферме, а возможно, причина была в том, что Итан, как она утверждала, «никогда ее не слушал». Обвинение это имело под собой некоторую почву. Все речи Зены сводились к жалобам и сетованиям, а сетовала она, как правило, на то, чего он не в силах был изменить; и чтобы не ответить ей какой-нибудь резкостью, Итан сперва выработал у себя привычку никак не отзываться на ее слова, а потом и вообще отучился в определенных обстоятельствах слушать, думая о своем. Правда, в последнее время, когда у него появились основания присматриваться к жене внимательнее обычного, ее упорное молчание стало внушать ему тревогу. Он припомнил, как постепенно отвыкала говорить его мать, и забеспокоился: он ведь слыхал, что на женщин частенько «находит стих». Еще при жизни матери Зена, которая знала наперечет, кто чем болеет во всей округе, рассказывала ему про разные случаи тихого помешательства, да и от соседей доводилось слышать то про одну, то про другую фермерскую семью, где годами содержались в четырех стенах несчастные умалишенные; бывало и так, что из-за них в доме разыгрывались настоящие трагедии.