воспоминаний, и я ошарашенно восхитился ее умению выбираться из житейских драм на костылях пошлых словесных штампов. Впрочем, нет, я не только восхитился, но и обрадовался, с удовлетворением думая: «Вот, и они все не лучше меня, они тоже ничего не чувствуют, а только языком болтают». Но в глубине души я знал, что не прав.
– Хочешь с ней проститься? – спросила матушка.
– Нет, – ощущая страх и стыд, пробормотал я.
– Что ж, мы должны стойко перенести это несчастье, – вздохнув и натягивая перчатки, сказала матушка. Она посмотрела на противоположную стенку, и я опять небольшой паузы матушка закончила: – И перед кончиной она прошептала: «Джек, Джек, о чем ты думаешь?»
И она умерла со слюнявой улыбкой на губах, и никому до нее не было дела. Никто не способен думать о других. А эти тетки, которым якобы все известно про жизнь и смерть, – они, как и я, тоже ничегошеньки не понимают.
– Я бы выпила чашку чая, – сказала матушка, – у меня с полпятого маковой росинки во рту не было.
– Да-да, тут есть буфет, – откликнулся я, суетливо помогая ей подняться с диванчика. Но она встала сама, и мы пошли к двери.
– Надо позвонить мистеру Крабраку, – сказала матушка. Я давно уже, с тех пор как бабушка заболела, боялся этого, и твердо решил не допустить, чтобы ее хоронили Крабрак и Граббери.
– А зачем нам Крабрак? Лучше обратиться в Кооперативное похоронное бюро.
– Почему? Разве у них дешевле? – спросила матушка. Она сразу же устыдилась своего вопроса и закончила его почти шепотом – так у собаки прерывается голос, когда ее резко дергают за поводок.
– Не в этом дело, просто Кооперативное бюро в тыщу раз лучше, – ответил я.
Мы вышли в холл. Буфет был еще открыт. На окантованном алюминиевой полоской прилавке виднелись бледно-сизые круги от стаканов с молоком. Буфетчица налила мне жидкого чаю в чашку с синими буквами СГБ – Страхтонская городская больница. Я отнес чай матушке и сходил в приемный покой за своим чемоданом. Поставив его прямо перед матушкой, я сел рядом с ней на лавку. Многоумные тетки уже ушли. В дальнем углу холла потерянно сидел какой-то бродяга с перевязанной ногой, прикрыв ее полой грязного плаща.
– Нет, не могу, – сказала матушка и, поставив чашку на пол, принялась теребить свое обручальное кольцо.
– Когда ты уезжаешь? – спросила она.
– На ближайшем поезде, – ответил я. И мягко добавил: – Мне обязательно нужно сегодня уехать, чтобы в понедельник утром встретиться с Бобби Бумом.
– У тебя ведь, наверно, нету денег, – сказала матушка и открыла сумочку.
– Несколько фунтов есть, – в первый раз покраснев, отозвался я. – Мне удалось сэкономить. – Чувствуя замешательство, я сказал, чтоб поскорее все это завершить: – Поезжай-ка ты домой. Таксист обещал подождать.
– Мне сначала надо подписать кой-какие документы, – сказала матушка. Она посмотрела вниз на чашку с чаем. – Мы не привыкли много говорить – («ну, это-то, положим, прямая ложь», – подумалось мне), – но ты нужен нам дома, сынок.
От ее коллективного «нам» мне стало не по себе.
– Я иногда буду к вам наведываться, – пообещал я. И сразу же в приступе мгновенного великодушия добавил: – Мне надо уладить свои дела с Бобби Бумом, а на воскресенье я обязательно приеду.
Матушка молча покачала головой.
– Ну, мне пора, потому что неизвестно, когда отходит поезд, – сказал я. – Таксист тебя подождет. – Я потоптался перед матушкой, пытаясь сказать ей заранее заготовленные для этой минуты слова, но не смог их выговорить. Тогда я повернулся и медленно пошел к выходу, делая вид, что мне очень не хочется оставлять ее одну. У двери я уже думал о бабушке словами из амброзийской газеты «Ежедневная смесь»: МИССИС БУТРОИД ВСЕМ РЕЗАЛА ПРАВДУ-МАТКУ В ГЛАЗА. ЛЮДИ ПОБАИВАЛИСЬ ЕЕ ОСТРОГО КАК БРИТВА ЯЗЫКА. НО ПРИШЕЛ ДЕНЬ, КОГДА ОНА ПОПАЛА В БОЛЬНИЦУ …
У меня не хватило духу оглянуться, но и не оглядываясь, я знал, что матушкино лицо было морщинистым, словно лопнувший воздушный шарик, и что на этот раз она верила в реальность происходящего.
Глава четырнадцатая
В Амброзии пышно цвели голубые маки. Мы победили на выборах, и я энергично продвигал свой проект города в приморских песках среди дюн, фундаментом которому должна была послужить гигантская деревянная платформа. Подкупленный нашими врагами реакционер Гровер выдвинул другой план – он добивался строительства города к западу от моря, на болотах. Еще до выборов сбитый им с толку парламент принял его план, и теперь дома начали тонуть; в результате – семьдесят погибших и четырнадцать пропавших без вести. «Мы выстроим новый город, – объявил я на страницах «Амброзийского мака», – среди приморских дюн и вековых сосен». А сейчас я приехал навестить родителей и сидел, расстегнув ворот форменного мундира, в нашей семейной гостиной. Зазвонил телефон; я поднял трубку и приказал по- амброзийски своему адъютанту: «Ароткод Гровера – к екнете. И етйаничан укйортс оннелдемен!» На матушку это произвело глубочайшее впечатление… а впрочем, разве ее проймешь, мою матушку? Я попй-тался преобразить ее в амброзианку, да не тут-то было: страхтонку от родной почвы не оторвешь. Меня стала одолевать злость – на мать с ее приговорками и вечным штопаньем дыр, на бабушку, ежедневно говорившую «Добрый вечер» дикторам на телевизионном экране, на идиотски флегматичного отца, окопавшегося в своем гараже…
Я тащился со своим чемоданом по старому трамвайному пути – на месте снятых рельсов чернели две залитые гудроном канавки, – и у меня было такое ощущение будто я набитый опилками дряблый мешок. Амброзия на мои мысленные вызовы не отвечала, так что мне оставалось только лелеять в душе ненависть. Я расстрелял из автомата всех, кто знал мои тайны, но тайны эти вдруг показались мне засохшими струпьями пустячных царапин И тут меня начали одолевать устрашающе ясные раздумья. Девять фунтов. Надо купить билет на поезд – остается семь. Семь фунтов. Жилье – два десять в неделю, еда – фунт. Итого денег у меня на две примерно недели. Работу – скажем, посудомойщика – всегда, конечно, можно найти. Я принялся строить свою жизнь по образцу американских писателей – водитель грузовика, дворник, революционер в Южной Америке, продавец, разносчик газет… Но потом амброзийский способ мышления заклинило у меня наглухо. Я понимал, что реально могу стать мелким клерком, – и пусть, я ведь буду жить сам по себе, один. Никаких тебе Штампов и Крабраков. Сделаюсь чудаком. Угрюмым чудаком с мрачным прошлым. Я начал напевать: «Он был для всех знакомых Радужным чертенком – ведь он писал чернилами «Радужная чернь».
Субботний день завершился и миновал. Ветер подхватил большой лист бурой бумаги, погнал его вдоль Больничной улицы и облепил вокруг фонарного столба. В тишине было слышно, как за две мили отсюда рычали машины, подымаясь на Пристрахтонский холм. Мимо меня проскочили два или три такси, нанятые вскладчину несколькими пассажирами, и когда они проезжали, я слышал, как радиодиспетчерша давала их водителям какие-то дурацкие указания. Потом проехал ночной автобус; внутри освещенные голубоватым светом люди читали «Имперские новости», и мне почудилось, что это самый последний на всем свете автобус. Прошмыгнула через дорогу собака. Какой-то человек в плаще медленно плелся домой, наверняка считая, чтобы скоротать время, фонарные столбы – я бы на его месте обязательно считал. Мостовая была сухой и бугристой; кое-где на ней виднелись лужицы застоявшейся мочи. Сонно улыбаясь, глядели в темноту улиц рекламные красотки.
Я шел, словно призрак, по Торфяному проспекту и, встречая полицейских, всякий раз ощущал, что тащу награбленное добро; от ручки чемодана у меня на ладонях вспухали красные полосы. Потом мне пришлось пропустить несколько уборочных машин – они выползали на круговую Скотопрогонную площадь из ворот автобазы, оставляя за собой, как громадные слизни, темный сырой след. Я пересек площадь и вошел в здание Нового вокзала.