уж называлась Шарлоттой-Амалией фон Геттлинг-Холодкевич, а у него в кармане был документ, свидетельствующий, что после смерти супруги, если не будет детей, Танненгоф со всем инвентарем и крепостными должен: наследовать ее муж — Иосиф Холодкевич.
5
Осой свою новую барыню сосновцы прозвали еще тогда, когда она не успела в полной мере выказать все качества этого насекомого. Но вскоре, после того как в имение наведался драгунский отряд, людям довелось познакомиться с ними одному за другим, поодиночке, а иной раз и скопом. Очевидно, у Осы были на то свои резоны — за кого приниматься в первую очередь, а за кого потом.
И самым первым в этом череду оказался Марч.
Баронесса с плетеным хлыстиком в руке, Экшмидт с книгами Марча под мышкой, с чернильницей, подвешенной к пуговице, и засунутым за большое ухо гусиным пером, вечно улыбающийся староста Гриеза с совком — так они отправились ревизовать клети и амбары.
Ожидая новых господ, Марч этой весной был особенно осторожен, решив, что лошади могут чуточку и потерпеть, лишь бы закрома были полнее. Кроме того, каждая мера и каждый четверик, выданные им, были обстоятельно записаны. О количестве спору не было, — писарь прочел цифры по книге, староста, прищурившись, прикинул на глаз и кивнул: около того. Но потом загреб совком, ссыпал на ладонь, потряс, подкинул, подул и усмехнулся.
— Да, только это не овес — одна мякина, чистая мякина.
Барыня накинулась на ключника.
— Что ты на это скажешь, скотина?
Краснея, белея, заикаясь, Марч начал оправдываться. Лучшего у хозяев не было, осень стояла мокрая, весь овес заржавел, полег, зерно никудышное. Барыня все время сверлила его взглядом, точно он басни рассказывает либо самым наглым образом врет, затем угрожающе кивнула.
— Хорошо-хорошо, это мы на тебя запишем.
Ржи, конечно, было меньше, потому что и до новины недалеко. Ячменя еще половина закрома, относительно меры тоже сомнений не возникло. Но Гриеза поворошил пальцем, загреб, потер в ладони и снова усмехнулся.
— А костры-то, костры!.. Сдается мне, он его вовсе и не провеивал. Кто это привез?
Ключник снова стал оправдываться: откуда ж знать, все ссыпано вместе. Кажется у Грантсгала был не очень чистый, он и принимать было не хотел, да старик упросил. Три меры.
— Оттого, что упросят, зерно, сынок, лучше не станет. Я думаю, барыня, господин писарь может записать так: эти три меры Гранстгалу самому провеять. С добрый четверик отходу будет, за это чтоб нынешней осенью досыпал. За износ господских цепов и битье гумна — еще полмеры, за науку — вторые полмеры.
Еще на пять-шесть хозяев наложили взыскание за то, что сдавали ключнику плохое зерно. И всякий раз Марча жалили взглядом и стращали расправой, как только откроют все его плутни. Но, когда он, плача, выкладывал свои беды матери, его снова потребовали в замок. Кроме обоих ревизоров тут присутствовал еще и барин, правда, сидел он поодаль и вел себя так, точно ему ни до чего и дела нет. У барыни было необычайно приветливое лицо и говорила она слишком ласково, но ключник уже знал по горькому опыту, что это не к добру.
— Не обессудь, голубчик, что опять тебя потревожили. Только господин Экшмидт обнаружил в твоих книгах кое-что такое, в чем мы никак не разберемся. Писарь, что там такое?
Водя сухим пером по строкам, писарь прочитал: «Декабря двадцать третьего дня. Выдано из господских клетей кузнецу Атауге Мартыню. Одна мера муки ржаной, Один четверик муки ячменной. Один свиной окорок копченый десять фунт. Пять фунт соли, один каравай хлеба ржаного».
Барыня уже не владела собой, острый подбородок ее угрожающе дернулся.
— Выдано и записано, ясно и прекрасно. Что это за Мартынь Атауга? Волостной нищий?
— Нет, барыня, барский кузнец. Его вместе с подручным и Друстовой Интой выгнали в лес, потому как люди считали их зачумленными. А только заразы у них не было, и они чуть не померли с голоду, вот я и…
— Вот ты и принялся их врачевать да подкармливать. Из барской клети господским добром! А кто тебе позволил?
Она уже визжала. У Марча потемнело в глазах, вся комнату заволокло туманом.
— Барина дома не было, я и подумал…
— Ты подумал! Ты еще смеешь думать? Ты можешь есть, спать да под себя класть — да еще воровать! Один ворует из господских клетей, другой берет — оба воры.
— Я, барыня, сразу же уведомил барина; может, вы, барин, еще помните…
Холодкевич, не поднимая головы, нехотя отозвался, видимо, зная, что это все равно не поможет.
— Да, когда я приехал в имение, он мне сразу же сказал. Кузнец тоже признался и хотел уплатить.
Баронесса резко перебила его:
— Обычно сначала платят, а когда позволят, — берут. От пойманного вора денег уже не принимают. Воров и грабителей я сама судить не берусь, тут нужен суд повыше, и вы его дождетесь. С моей стороны будут розги, да столько, сколько вам еще и не снилось. Я еще не разобралась во всех ваших плутнях, ну да погодите!..
Она вытолкала Марча за дверь. Ни жив ни мертв поплелся он через двор. На этот раз он заплакал вместе с матерью.
Затем черед дошел, до самого маленького работника в имении, это был пастушонок Пич. Как-то утром он задремал, а скотина забрела в рожь, которую не сегодня-завтра должны были жать. Приветливый отец-староста никогда не кричал и не бранился, даже не замахивался батожком, с которым не расставался, но зато был шустрый и суетливый, как ласка, по четыре раза на дню обегал все господские поля и самые дальние покосы, даже если там работали всего один-два батрака или барщинника. В самом укромном уголке никто уже не смел ни на минутку прилечь и размять спину, сразу же из кустов тихо высовывалась седая бороденка, улыбались глаза, белый ореховый батожок легонько понукал лежащего, а воркующий голос поучал: «Скоро вечер, вот тогда и отоспишься, сегодня же не суббота, ночью к девкам идти не надо». Таким манером он заставлял сработать вдвое больше, нежели прежний староста, который ходил отдуваясь и вопил на весь лес. А ведь у пастушонка Пича сон такой, что он бы и покойного Плетюгана не услыхал. Староста сначала выгнал коров изо ржи, прикинул на глаз, как велика потрава, и лишь потом подошел к мальчонке, растолкал его и полюбовался: «До чего ж хорошо спится на припеке, а ежели еще мягкая кочка в изголовье, так куда лучше, чем на сеновале». Но вечером Пича растянули в хлеву, и кучер с несказанным удовольствием всыпал ему пятнадцать розог, взяв на себя обязанности Рыжего Берта. Впервые после многих лет сосновцы вновь слышали почти забытый свист розги и стоны жертвы — это еще раз напоминало, да так убедительно, что добрым временам пришел конец. Барыню такое ничтожное дело не интересовало, она даже в окно не смотрела. Отсчитывал удары отец-староста, он даже придержал руку палача, когда тот, распалившись, занес ее в шестнадцатый раз, — несправедливости и злоупотребления он допустить не мог. Матери у пастушонка Пича не было, так что некому было рвать на себе волосы и вопить; ключница помогла ему надеть штаны и взобраться на сеновал, там его и нашли утром в горячке, так что целую неделю пришлось посылать на пастбище одну из девок-скотниц.
Третьей была Мильда. Еще в первый день, прислуживая в замке, она поняла, что барыня ненавидит ее больше всех. Правда, она не могла понять, что виной тому были не только наветы старостихи. Баронесса пуще всего ненавидела любое цветущее создание, подчеркивающее ее хилость и уродство. Именно поэтому баронесса оставила Мильду при себе, чтобы с утра до вечера вонзать в нее свое осиное жало. Плетюганова вдова ненавидела Мильду еще с холгреновской поры за острый язык и дружбу с кузнецом Мартынем, А ныне эта ненависть еще усугублялась: старостиха отлично, знала, что жена Марча слушает во все уши и