Андрей Упит
ОХОТА
Апарские господа еще спят.
Зимнее воскресное утро. Светает медленно, серые тени не сразу спадают и никнут за заснеженными деревьями парка.
Снег шел почти всю ночь, и потому не только деревья в парке, но и крыши служб, двор, изгородь, бочка с замерзшей водой у колодца — все покрыто толстым слоем белого пушистого снега. Все предметы приняли непривычные очертания. Кажется, что крыша господского дома прогнулась под тяжестью, которую на нее навалили. Увитый плетями плюща балкон превратился в огромный сугроб. На колодезном журавле — белая шляпа с опущенными полями.
Где-то, кажется за парком, кто-то едет. Поскрипывает трущаяся об оглобли дуга, хрустит под полозьями рыхлый снег.
Каркая, взлетают над деревьями три вспугнутые вороны, и одна за другой тут же опускаются. Издалека слышно, как с сучьев тяжело обрушивается снег.
Небо заволокло тучами — вверху оно синевато-серого цвета, без единого светлого пятнышка. Только легкий, тонкий туман отделяется от туч и медленно покрывает заснеженную землю. Верхний слой снега постепенно сыреет и отваливается от предметов тяжелыми комьями. С крыш тихо падает капель.
Господа еще спят.
За хлевами и конюшнями в батрацкой просыпается жизнь. В длинной пристройке то кашлянет кто- нибудь, то зевнет, то высморкается. В маленьком тусклом оконце появляется слабый свет, слышны удары топора — это колют лучину и разводят огонь в печи. Из заснеженной трубы медленно поднимается белый дымок.
Закопченная, без петель дверь со скрипом отворяется. Мужчина в исподнем высовывает на мгновенье голову, но тут же прячется. Перед домом не видно больше ни высокой кучи навоза и мусора, ни желтых пятен на снегу перед всеми четырьмя дверьми — все чисто, ослепительно бело.
Шум постепенно усиливается. Слышится детский плач, женские голоса. Раздается звонкая пощечина — знак того, что в батрацкой день уже начался. Звучит отрывистый грубый мужской голос, и шум на минутку стихает, чтобы возобновиться в десятках вариаций.
Отворяются разом две двери, из каждой выходит женщина с коромыслом на плечах. Одной рукой они поддерживают коромысло, другой — подолы поношенных юбок и бредут к колодцу. Снег доходит до самых колен, набивается в башмаки. Голые икры становятся мокрыми…
Выбегает стайка ребят с заспанными, неумытыми рожицами, босиком — кто в одной рубашонке, кто без шапки. С криком и смехом бросаются в сугроб, вязнут в нем по самую шею, а кто кидается туда вниз головой, болтая голыми ножонками, взметая снежные вихри. Крик, смех, плач… Но вот несколько женщин подбегают к ребятишкам. Начинается брань, слезы… Зимние радости!
Из отворенных дверей батрацкой струится спертый воздух и запах подогреваемых к завтраку щей. В одной из комнат жарят мясо. Огонь, потрескивая, лижет жирную сковородку. Синеватый чад вырывается в разбитое, заклеенное промокшей бумагой оконце.
Уже совсем светло. Солнце, может быть, и встало, а может — еще нет… Теперь уже отчетливо видны закопченные, покрытые плесенью, покосившиеся, потрескавшиеся и облупленные стены батрацкой. На снегу валяются обглоданные кости, навоз.
А господа все спят.
В большом доме еще незаметно ни малейшего признака жизни. Медленно падает с крыши капель, и внизу на снегу образуется причудливая сквозная дорожка. Девушки в кухонной пристройке уже на ногах. Проводив своих женихов, они причесываются, умываются и делятся друг с другом ночными переживаниями. Все это тихонько, шепотом, чтобы не потревожить господ, которые еще спят крепким сном за девятью дверьми, за закрытыми ставнями и двойными портьерами.
Позавтракав, жены батраков уходят к скотине, а детишки бегают по двору. Мужчины собираются в кучерской — большой пустой комнате.
Комната эта сохранилась еще со времен крепостничества. Стены внутри, как и снаружи, выщербленные, из серого известняка. На потолке огромные балки, утоптанный земляной пол, как каменный. В комнате всего два крохотных оконца в четыре стекла и всегда царит полумрак, так что дети боятся сюда заходить в одиночку. Вдоль стен на чурбаках доски для сидения, а перед ними длинные столы из неструганых досок. Вся обстановка комнаты сохранилась еще со времен барщины, и в этом призрачном сумраке кажется, что на столах еще лежат серые, грубые пообтерханные мешочки барщинников, что в темноте поблескивают желтые постолы и зеленовато-серые пеньковые оборы крестьян, ушедших косить или возить навоз. А там, в углу, у самой степы — уж не пучок ли зеленых и красных розог из лещины и лозы?
Но апарские батраки заходят сюда поспешно, с торжественными лицами, и по четыре садятся за столы: двое по одну и двое по другую сторону. Столы исписаны и исчерканы углем. Пол заплеван, усыпан пеплом и окурками… Видать, еще вчера вечером здесь поработали — как и каждую субботу — далеко за полночь. И сегодня работы хватит на целый день. Пока жены, обрядив скотину, сидят за книгами проповедей и псалмов или по-воскресному переругиваются где-нибудь в углу, мужья в кучерской играют в карты.
Шестнадцать мужчин, составив четыре партии, дуются в карты. В первых двух партиях играют просто так, а остальные две — на спички. Звучно хлещут засаленными, пахнущими жиром и потом картами по столу. Каждый ход сопровождается особым жестом и восклицанием. Скрипит уголек, отмечая выигрыш или проигрыш. Споры, брань, крики, смех…
Напротив дверей, в той партии, где играют на спички, сидят Вилцинь, Плаука, Лиелайс и Бадер.
Вилцинь, маленький, кругленький человечек с черными волосами, с черной пушистой бородкой и карими глазами, сидит прямо, не шевелясь, точно ему приказали не двигаться, и смотрит в свои карты, словно стараясь вычитать в них бог весть какую тайну. В его круглом лице нет ни жизни, ни движения, на нем застыло выражение безграничного равнодушия, а карие глаза всегда смотрят как-то жалобно. Он никогда не был разговорчивым, а последние три недели, с тех пор как умерла его жена и Вилцинь остался с двумя маленькими детьми, он стал еще молчаливее. На нем один жилет, грубая полотняная рубаха, надетая еще в день жениных похорон, — теперь она похожа на мешок из-под мякины. Играет он неумело, без всякого расчета, часто проигрывает и достает из кармана пригоршни спичек, чтобы уплатить проигрыш. Рядом с Вилцинем сидит его младшая дочка. Вцепившись обеими ручонками в отцовский жилет она болтает ногами и тихо плачет. Умолкает она лишь на минутку, когда отец, полуобернувшись, утирает ей мокрый нос своим рукавом.
Рядом с Вилцинем, навалившись на стол и крепко сжимая в руке карты, сидит Плаука. Он следит свирепым взглядом за партнером, и стоит ему заметить какой-либо непорядок, как он тут же стучит кулаком по столу, ругается и хватается за свою густую рыжую бороду. А когда смотрит на сидящего напротив Бадера, толстые губы его кривит недобрая улыбка.
Между этими людьми что-то есть — не то общая тайна, не то еще что-то, заставляющее одного из них зло ухмыляться, а другого тревожиться. Бадер — вдовец, у него нет ни детей, ни родных. В именье Апари он живет уже восьмой год. Он худой, высохший и весь какой-то кривой, словно березовая хворостина. У него костлявые руки, большие, впалые, беспокойно бегающие глаза. Он видит и замечает все, что происходит за столом, из-за всего волнуется, говорит не умолкая, размахивает руками и вдруг начинает кашлять так, что лицо его наливается кровью и весь он корчится и раскачивается из стороны в сторону. Позади него на полу целая лужа плевков. Вот уже полтора года, как Бадер болен чахоткой, которую мамаша Велкис называет брюшным кашлем и лечит валериановой настойкой и толченым бараньим рогом.
Четвертого игрока — Лиелайса[1] следовало бы назвать «Малым». Он такой маленький и щуплый, что, увидя со спины, никто не сказал бы, что это взрослый человек. И только взглянув на его обвисшие светлые усы и бороду, можно поверить, что это пожилой мужчина. Сидит он скрючившись, как-то боком. Это увечье у него с того раза, как он вез помещичью молотилку и лошади понесли под гору, сбили его с ног, так что колесами ему повредило позвоночник и раздробило правое плечо.