которых в священном писании начертано, и они скажут горам — падите на нас, и холмам — покройте нас.
Полтора часа словно град сыплется все это на головы несчастных грешников. На исковерканном латышском языке проклятья и брань звучат угрожающе и вместе с тем торжественно. Ни слова утешения не находит пастор для мира сего. Здесь совершается воля господня. Десница всевышнего тяжело опускается на грешников, и никто им помочь не в силах.
По окончании богослужения огромная толпа окружает ризницу. Не замолвит ли пастор перед начальниками хоть единое словечко. Седые старики и сгорбленные старушки вытирают глаза и собираются приложиться к руке, как только пастор покажется в дверях.
Но он ухитряется пройти через боковой выход и садится в подъехавшие сани. Откормленный вороной разбрасывает в стороны комья снега. Пастор высоко поднимает воротник шубы и, усаживаясь, ни на кого не глядит, не отвечает на приветствия. Он явно избегает этих грешников Содома, чтобы молния господня не поразила его вместе с обреченными грешниками.
В понедельник около полудня пастор появляется в подвале замка.
Узники стоят, притихшие и взволнованные. Даже больные в глубине подвала держатся за стены и стараются не стонать.
Только несколько человек, привезенных вчера, лежат, завернувшись в пальто, и стонут от свежих ран и непривычного холода.
— Ну… — Голос пастора ударом грома раскатывается по низкому, наполненному испарениями и зловонием помещению. — Теперь вы получили то, чего хотели. Вот она, свобода, которую сулили вам социалисты. Валяетесь тут, как скоты, и ожидаете, чтоб я помог вам выйти на волю. Но я этого не могу и не желаю делать. Каждый за свои деяния должен получить по заслугам. Никому не избегнуть кары господней. Горе тому, кто сам не сознается или не назовет других виновных. Того ждет двойная кара. Горе тому, кто ожесточится. Не будет им прощения и на том свете. Господь сметет их как мусор в пекло и будет жечь на вечном огне. Мне стало известно, что среди вас немало упорных и ожесточенных грешников. Дошло до меня, что вы недавно дали возможность скрыться двум страшным убийцам и бунтарям. Власти не могут выяснить, кто помог им в этом постыдном деле. Трепещите вы, ожесточившиеся души! Кара будет суровой здесь, на земле, а еще пуще там — на небесах. Никому не избежать расплаты за деяния.
Хорьковая шуба пастора распахивается. Взволнованный и разгневанный, он очень напоминает фон Гаммера на сходке в волостном правлении. Драгуны у дверей переглядываются и насмехаются над этим лютеранским пастором, к которому они не питают ни малейшего уважения.
— Сознайтесь. Кто помог им? И где они теперь?
— Может быть, вы поступили на службу в карательную экспедицию, господин пастор? — внезапно прерывает его громкий голос из глубины подвала.
Пастор огорошен.
— Что? Кто это сказал? Кто осмелился? Выходи-ка вперед, чтобы я видел.
— Я думаю, что мы и так ясно видим друг друга, господин пастор, — спокойно отвечает Лиепинь, прислоняясь плечом к стене. — По крайней мере я вас вижу отлично. Даже сквозь толстую шубу. Если вы сделались шпионом, знайте свое место. Садитесь вместе с драгунами в розвальни, как Витол, разъезжайте по волости, вылавливая смутьянов. Побродите по лесу, может, вам удастся разнюхать следы Зиле и Сниедзе.
— Молчать, дьявольское отродье! — Пастор окончательно теряет самообладание.
— Не ори, пастор, тут тебе не кирка. А если ты надеешься запугать нас адом и прочими муками на том свете, то ты просчитался. Худшего ада, чем наш подвал, нет даже в твоем писании. Пройди-ка на ту половину, — ну пройди же, взгляни. Может быть, ты захватил с собой воды, чтобы смочить их пересохшие глотки?
Пастор на минуту теряет дар речи. Он весь побагровел и тяжело дышит.
— Пропащая ты душа… Отверженная и проклятая богом… — Он вдруг трагически воздевает вверх руки. — Социалист!
— Хватит комедию ломать, пастор! Прибереги свой голос к будущему воскресенью.
Пастор окидывает подвал блуждающим, затуманенным взглядом и, медленно обернувшись, делает знак драгунам:
— В канцелярию… В канцелярию…
В канцелярии ему приходится дожидаться. Там только Павел Сергеевич и Карлсон, В соседней комнате, у ротмистра, православный священник. Пастор морщится, услышав о своем ненавистном коллеге, о пренеприятнейшем конкуренте. Он еще шире распахивает шубу, достает носовой платок и вытирает им лицо и шею. Жарко натопленная, прокуренная, никогда не проветриваемая комната наполняется освежающим ароматом резеды.
Ротмистр фон Гаммер учтив, но официально сдержан со священником.
— Я ничего не могу вам обещать, абсолютно ничего. Я выполняю то, что мне поручено. Я только исполнитель. Если я, по вашему мнению, переступил границы доверенной мне власти, можете жаловаться начальству.
— Я не намерен ни контролировать ваши действия, ни жаловаться на вас, — говорит священник. — Обращаюсь к вам как к человеку. Вы ведь не только чиновник, но и человек. И имеете вы дело с живыми людьми. Казалось бы, человек человека всегда поймет. Законы даны не для механического исполнения. Блюстители закона призваны следить за тем, чтобы виновные не ощущали власть как насилие. А то, что сейчас тут происходит… Не верится мне, что таким образом можно умиротворить или исправить людей. Весь народ все равно не перестреляешь и не упрячешь в тюрьмы. Зато у тех, кто уцелеет, вовек не исчезнет ненависть и жажда мести. Помещики никогда уже не смогут здесь чувствовать себя в безопасности.
— Напрасно изволите беспокоиться и сомневаться в силе России и в незыблемых устоях самодержавия. У нас достаточно средств против этих дикарей и их ненависти, желания мстить. Если понадобится, мы найдем в Сибири достаточно места хотя бы для всего этого народа… Простите, но мне кажется немного странным ваше… слишком энергичное заступничество за социалистов, поджигателей и грабителей.
Маленький седой старичок с восковым лицом, в поношенной рясе спокойно глядит сквозь очки в черной оправе прямо в глаза ротмистру.
— У нас достаточно средств против этих дикарей и я не симпатизирую социалистам, поджигателям и грабителям. Такое обвинение меня ничуть не задевает, так как не имеет ни малейшего основания. Но, по- моему, социалисты, поджигатели и грабители тоже люди и имеют право на справедливое расследование и человеческий суд. Наш спаситель, будучи уже распятым на кресте, простил убийцу. Я не вижу, кто бы дал нам право быть мудрее. Понятно, я не хочу сказать, что мы должны вернуться к его методу. Для этого мы слишком… культурны. Прошу по крайней мере больше отличать виновных от неповинных, а к так называемым виновным не применять средневековые методы… Когда я шел к вам, в подвал потащили полуслепого старика лет семидесяти. Я слыхал, будто он отец убежавшего из тюрьмы председателя комитета социалистов. Читал я, что за грехи отцов карают детей, но впервые вижу, что за грехи взрослых сыновей наказывают их семидесятилетних отцов… Вот по дороге меня обогнали дровни. На них лежал один… я с трудом узнал его — хотя он из моего прихода. Он уже не походил на человека. Его покарали прежде, чем установили вину и вынесли приговор…
Фон Гаммер встает.
— При всем моем глубоком уважении к вашему сану и вашим сединам я все же не могу не заметить вам, что вы переходите границы вашей компетенции. За свои действия я отвечаю единственно перед своим начальством и ни перед кем больше. Можете жаловаться, если вам угодно.
Встает и священник.
— Неважную услугу оказываете вы тем, чьи интересы якобы защищаете. Все равно, местные ли это помещики или русское государство. О латышах писал некто, хорошо знающий их историю. Его звали Меркель.[22] Да… Впрочем, это, кажется, тоже не относится к делу. Одно еще хочу я сказать вам. История не стоит на месте, и пути ее неисповедимы. Всем нам следовало бы жить так, чтобы детям не пришлось отвечать за наши деяния. Нет ничего ужаснее возмездия, которое долгие годы бредет за тобой по пятам, пока не настигнет… Прощайте, господин фон Гаммер.