придет время, перевезете меня в Петербург на Волково. Еще в школе я мечтал, что меня там похоронят.
Тридцать два года я связан со столицей и ни разу не был на Исаакии. Сегодня мне в первый раз захотелось взобраться туда и обнять Петербург сверху. Но там теперь только воробьи и пулеметы, а мне надо кончать.
Кончаю, Павел Кондратьич, целую тебя и завидую твоему уму. Пристрой куда-нибудь библиотеку. Ключи у Наташи. Поддержи ее, она глупая и ругается с красноармейцами.
У Гржебина последние пять рассказов, а мелочь здесь в чемодане и на Мойке в шкафу».
Писатель подписался полностью, но тут же за подписью, тем же ровным и однообразным, как цепи, почерком, письмо продолжалось.
«Два часа тому назад я закончил свое письмо, и вот я жив и пишу тебе постскриптум. За эти два часа не произошло никаких событий, если не считать того, что, закончив письмо, я подошел к крюку, приладил к нему веревку и повесился.
Больше недели этот бесполезный крюк в углу комнаты торчал перед моими глазами, но наконец-то я его использовал. Он совершенно лишний в этом доме, его вбили еще при постройке, для образа, но кроме моей веревки ничего еще не висело на нем.
Я повесился удачно и правильно, опрокинул ногой стул, захлебнулся воздухом и поперхнулся им, но стул упал слишком громко, и говорят, будто я еще стучал ногами в стенку.
В мою комнату вошел молодой человек со скрипкой в руках, с платочком у подбородка, — он что-то спросил, приоткрыв дверь, потом бросил скрипку, схватил нож и спас меня.
Вот как, Павел Кондратьич! Хоронить меня на Волковом кладбище пока не надо, посмотрим сначала, какой он из себя — Париж. Скрипач оказался чудным парнишкой — из наших, Воронежской губернии, он дал мне слово молчать, и я с радостью слушаю сейчас музыку. Настроение у меня хорошее, происшествие меня забавляет, но пора укладываться.
Павел Кондратьич, дорогой, когда Наташа будет уезжать, — будь так добр, не забудь напомнить ей, чтобы она захватила мой янтарный мундштук с платиновым ободком. Я забыл его в письменном столе в табачном ящике.
Я б выкинул это письмо — но ты меня учил не уничтожать черновиков и писем. Черт с тобой, — в назидание потомству! Привет Анне Гавриловне».
1926
12 ШТУК ПТИЦЫ
На станции нам сказали, что до деревни — рукою подать. Мистер Вэлс знал по-русски хорошо. Мы обходились без переводчика. Однако он воспринимал каждое слово буквально. «Рукой подать» напомнило ему о нищенстве, он не понял этой меры длины, протянул руку и спросил:
— Где деревня, колхоз? Далеко?
Сопровождающий нас Мартынов предложил остаться до рассвета на станции. Мартынов был в сапогах, грязь он презирал и ходил по нашим дорогам шагами наглого слепца, шагами солдата — не обходя никаких луж, брызгая во все стороны, как грузовик. Он пожалел иностранца в коротких желтых башмаках и предупредил:
— За насморк я не отвечаю.
Звезд не было. Где-то за тучами изредка просвечивала луна и седые старушечьи облака суетились, торопясь закрыть ее обманчивый круг. Ветер помогал им вести беззвучную игру. Черная земля потушила отблески в лужах и колеях, и было так темно, что за огоньком папиросы шли, как за путеводной звездой в людную сторону.
Батарея в фонарике мистера Вэлса перегорела на полдороге, и мы шли за Мартыновым, который нес короткий огонь в «летучей мыши». Мартынов презирал воду и мы промочили ноги чуть ли не до колен.
Следовало бы, действительно, переждать на станции до рассвета, но мистер Вэлс не желал слушать советов, демонстрируя тем свою свободу поступать так, как вздумается ему — подданному его величества короля Англии.
— Разрешите мне не только смотреть своими глазами, но и направлять свои глаза, — говорил он мне по-английски всякий раз, когда я советовал ему обратить внимание на какое-нибудь явление, например, на бывших беспризорных в открытой школе, на высоту болотных сапог Мартынова, на запах сена, свезенного колхозниками на пункт, или на русскую радугу, обнявшую полмира и тихий березовый лесок.
Ночь кончилась, когда мы пришли на место, и рассвет, умыв начисто небо, обещал ясный солнечный день. В колхозе пели последние петухи, пели вразброд, как в прежней деревне с разных дворов, перекликаясь и хлопая крыльями.
— Куда прикажете идти? — спросил Мартынов у Вэлса, и насмешливые усы выросли на секунду на его улыбке.
Англичанин был смешон — в шляпе, сплющенной усталостью, в грязи, отяжелившей его брюки, особенно левую штанину.
— Сюда, — сказал Вэлс тоном рискующего мореплавателя, и мы вошли во двор, где на нас набросилась патлатая черная собака.
— Жучка, — сказал Мартынов и ухватил ее за морду. Собака завизжала, как ребенок, увидевший близкого. Во дворе лежало разбитое колесо, без многих спиц и гнилое, рядом стояла бочка, полная дождевой воды, и больше ничего не было. В косой дверной прорези избы показался крестьянин в лаптях, в холщовой рубашке со многими заплатами, заспанный и немытый. Ему было года 24, или 34, или 44. Он был здоровый, с большой и вялой священнослужительской бородой. Поздоровавшись и не дожидаясь ответа, он сказал:
— Продать нечего, принять нечем. Спросите председателя. Пусть предъявит распорядок и опять еще расспросит, откуда люди и чего желают. Не примите в обиду. Распорядок событий.
Мы молчали. Вэлс ответил:
— Нам ничего не надо. Я хотел бы только посушить ноги. У вас топится какая-нибудь печь?
— К чему же это в теперешний час печь? — захохотал колхозник. — Нешто сегодня зима или, к примеру, пасха? Седьмой час идет, гражданин.
— Но где же высушить обувь? — спросил Вэлс уже у нас, у меня и у Мартынова.
— На солнце, — ответил Мартынов, — больше здесь негде.
— А солнце у нас хорошее, — заступился колхозник, — аккуратное солнце, фактическое, так сказать…
И, оставив нас, он принялся считать кур. Их было двенадцать. Он считал их долго, считал почему-то парами, загибая пальцы, и все время начинал сначала, — два, да еще два, да еще два…
— Он голосует? — спросил мистер Вэлс у меня.
— Куда? — не понял я его.
— В советы. Он голосует?
— Конечно, — ответил я, — он колхозник, по всей видимости, бедняк, почему бы ему не голосовать?
— Но ведь он не умеет считать, надо знать о стране, об общих делах, ведь все это огромные масштабы, колоссальные числа, как может он обсуждать дела страны, когда он не умеет сосчитать 12 штук птицы?
— А все-таки он выбирает, — сказал я, не желая спорить с Вэлсом.
Посушить обувь нам так и не удалось, мы прилегли на сельсоветском сеновале отдохнуть и заснули. Спали мы до вечера.
Мартынова не было, он пошел хлопотать о лошадях. Я проснулся раньше Вэлса и хотел побродить по деревне. За сараем я сразу увидел, как, расставив перед советом скамейки, заседает колхоз.
Колхозник, к которому мы зашли утром, стоял на косой ступеньке и, жестикулируя очень смешно — одним указательным пальцем, высовывая его все время вперед, говорил речь.