фраз, — не заблудись, товарищ! Воспоминания не убегут — их нечего жалеть. Не тревожь памяти, не путай себя, успеется! Действуй, работай! Живи!
Как из-под спуда воспоминаний выползли эти строки? Не знаю. Не могу знать.
Дело было в Бапайбе, часов этак в шесть-семь вечера. Я ходил в полях по узкой меже, среди нескошенной еще бледно-золотой ржи. Тихий ветер поглаживал и расчесывал ее осторожно, как мать, и она шелестела. Солнце становилось красным и занимало полнеба. На красном его фоне был виден дальний сосновый лесок — синий, темно-синий, как надвигающаяся ночь. Со всех сторон меня окружали просторы — отдыхающие, засеянные гречихой и клевером поля, чуть поднятые над землей крыши Ба-лайбы, и прежде всего — воздухи, свободные, влекущие, на все стороны широкие воздухи, от которых дышится во всю силу и руки поднимаются, как птичьи крылья, и хлопаются, и обнимают необъятное, то есть весь рабочий кусок планеты, весь братский социалистический мир, Советский Союз, Россию. И тогда я вспомнил:
Почему вдруг? У меня никогда не было чувства родины, и я никогда не понимал этих глупых стилизованных стихов.
— Чего по полям шатаешься? — Василий поджидал меня у проселка. — Ходит, все одно как пророк или же лунатик.
— Просторы какие, Вася! — сказал я. — Красота!
— Неорганизованная красота, — ответил он. — Смотри, целина какая! Разве бывает в жизни, чтоб красота и чтоб целость? От такой красоты детей не случается. Это неправильная красота.
— Чем же ее поднять? Орудий нет, людей нет, семян тоже.
— Орудия будут, — ответил Василий так уверенно и хладнокровно, как будто знал, что вот уже везут их со станции в Балайбу. Когда же я удивленно поднял на него глаза, он повторил: — Орудия будут. Ежели мы их сделаем.
Тогда вдруг, не к месту, я вынул из кармана письмо дяди моего Зямы Новинкера и, помяв его в руках, как деньги, с которыми расстаешься, показал Василию.
— Почитай.
Он стал спиной к солнцу и принялся за чтение. Он читал медленно, как тяжелодум, и по лицу, до тех пор пока он не закончил, нельзя было узнать, что думает он по поводу прочитанного. Лицо заявляло — «я читаю» — и больше ничего. Я заглядывал в письмо, быстро читал еврейские фразы и переводил.
Стоя возле него, я смотрел на красное небо, на просторы, на рожь, слушал, как шелестела она и как молчали просторы.
Василий закончил чтение.
— Что ж! — сказал он. — Вполне понятно. Пошли этого американца ко всем чертям!
Как просто! Как исключительно по-дружески, по-большевистски просто! А ведь если б мне дали почитать такое письмо, я бы сказал: «Что ж! Как знаешь!..» А потом ехидно бы предположил: «Может быть, ты тоже хочешь в Америку? Что ж!..»
— Боюсь, Вася! — сказал я. — Боюсь, что явится американец сюда. Вот будет скандал!
— Никакого скандала. Попросим его — и все.
И, как старый друг мой Осип Фальк, второй мой друг, товарищ и спутник, поднял руку и сказал: — Господин американец, выкидансэ колбасэ из Балайбы, или же, выражаясь вернее, со «Справедливого пути марксизма». Примите, господин американец, мои уверения в совершенном восхищении, — Василий Семенович Холмогоров.
Я хохотал. Природа свернулась, стихи забылись, и ко всему, что обнимал глаз, захотелось приложить дело.
Каждый вечер общество собиралось в избе, бывшей Платона Ильича Михайлова. Колхозники первое время с большой охотой ходили на всякие собрания, в одиночку им было не по себе: и боязно, и непривычно, — что ни делали, все казалось ненужным. Как-то по-другому, казалось, нужно и жить, и есть, и хлеб молотить, а как — никто не знал. На собраниях, в тесноте все становилось понятней. Вопросы исчезали, чтобы появиться завтра поутру, когда проснешься, войдешь в сарай и голодная лошадь заржет тебе навстречу.
С птичьего полета все прекрасней! С поезда, с аэроплана, с горы — откуда угодно — видно, как изменилась панорама полей. Не заплатанное арестантское платье из разных лоскутков, а огромная скатерть, та самая сказочная, которой накрыт стол для всех бедняков мира. Пир на весь мир! По усам текло, а в рот не попало!
Я много читал и должен был рассказать все, что знаю о сельскохозяйственных орудиях, прежде всего о тракторе, о комбайне.
Крестьяне слушали меня внимательно, и я находил простые цельные слова.
Теперь я их растерял. Страшно читать детскую книжку взрослым, а массовую брошюру — ученым. Поэтому теперь голая и сочная правда гуляет у меня в литературном платье. Меня тормошит интеллигентный призрак признания, надоедливый, как Залман Новинкер.
С детства, с первой географической книжки, мы храним воспоминание о бедном китайце, у которого мало земли в своей стране. И вот китаец обрабатывает крошечное поле, обрабатывает пальцем — выковыряет дырочку, опустит туда рисовое зерно, засыпет, и снова выковыряет дырочку, опустит зерно, и опять. Ползает несчастный китаец по лицу своей земли и долбит и ковыряет ее пальцем.
Это, очевидно, неправда. Надо полагать, что китайцы лучше относятся и к своей земле, и к своим указательным перстам. Хотя общественная мотыга, то есть попросту плохо приспособленная палка, в смысле своей технической мощности мало чем отличается от вышеуказанного желтого пальца.
Нам жалко китайца, потому что он беден и потому что он так нерационально тратит свои силы, прекраснейшие человеческие силы, о которых мы такого хорошего мнения. И нам немного стыдно, что вот сильный, здоровый, жадный к жизни человек рабски относится к своим богам и начальникам, ползает перед ними и перед природой.
Пальцем Россию не исковыряешь. Может быть, поэтому в стране, которая была до сих пор аграрной, освоено только восемь процентов всей площади, возможной к освоению культурными методами. Эта меньше, чем двенадцатая часть той земли, которую можно освоить. Пальцем Россию не исковыряешь! Но немного лучше пальца деревянная соха, однолемешный плуг и тяга в одну чахлую лошадиную силу.
Освоена меньше, чем двенадцатая часть земли из возможной к освоению! Для того, чтобы понять весь вопиющий смысл этой цифры, вообразите какой-нибудь знакомый вам небольшой сад. Вы воспитаны в условиях личного хозяйства, и вам будет так легче понять. Вообразите свой сад. Внушительный забор с колючей проволокой ограждает его. Яблони растут у калитки. Вы помните белые цветы яблони? А как пахнут они! Помните? И вот вообразите, что три яблони у калитки растут, действительно растут, а всего остального нет. За яблонями, во весь сад, вплоть до забора, разросся чертополох и крапива, или затвердевшая земля лысеет окаменевшей своей поверхностью, или поваленное дерево гниет и пахнет осенью посреди лета, и невыкорчеванный пенек торчит — черный, обломанный, как забытая могила. Помните, что это? Это цифра. Это меньше чем двенадцатая часть вашего сада освоена и цветет.
Обработать почву — значит подготовить ее к пахоте, запахать и обработать для посева. Для всего этого нужна тяговая сила — лошади, волы, верблюды. Трактор прежде всего заменяет живую тяговую силу.