— Ах ты, милая тюрьма, лестница протертая, достала меня статья сто сорок четвертая!
Камера, как один человек, грохнула дружным раскатистым смехом.
— Нежели это мачеха на тебя заяву написала? — недоверчиво удивилась доселе молчавшая соседка с нижней полки.
— Да, а кто ж еще? — ответила Катя с мнимой беззаботностью. Ей почему-то был приятен интерес сокамерниц к своей персоне. — Она меня всегда терпеть не могла!
— Вот сука! — резюмировала стриженая и в знак негодования харкнула на пол.
Соседка с нижней полки осуждающе покачала головой и ничего не сказала.
Внезапно Катя почувствовала, что отношение к ней неуловимо изменилось. Незримая волна сочувствия прокатилась в воздухе.
В коридоре зазвучали шаги, послышался дальний грохот тележки.
— Завтрак!
Окошко в двери отворилось, и баландер, молоденький мальчишка с бритым сизым черепом, стал наполнять гнутые тарелки серой, липкой, дурно пахнущей массой. Это была каша, отчего-то называвшаяся «пионер». Возле «кормушки» сразу же выстроилась живая очередь.
Баландер работал ловко и умело, тарелки одна за другой влетали в «кормушку». Арестантки оглядывали парня через окошко, обмениваясь непристойными замечаниями.
— Ох и молоденький!
— Нецелованный небось!
— Эй, баландер, придешь ко мне на свиданку? Ох, я тебя крепко любить буду! — послышался чей-то задорный возглас. Парень слабо улыбнулся, смущенный навязчивым женским вниманием.
— Отвали, шалава! — Вертухайка, наблюдавшая за раздачей, оттолкнула чью-то особо настырную голову, пролезшую в «кормушку». — Неймется вам! — ворчливо добавила она.
— Конечно неймется! — отходя от двери, парировала веселая девушка с раскосыми бурятскими глазами, уже получившая свою порцию. — Ты небось каждый вечер с мужем в теплой кроватке лежишь, а мы здесь уже забыли, как мужик пахнет.
— Я тебе понюхаю! — беззлобно оборвала ее вертухайка, и «кормушка» с грохотом закрылась.
Тележка с едой загремела по коридору к другой камере.
Арестантки расселись за столом и принялись жадно поглощать еду. Кое-кто вместо каши ел свои запасы из передачи, присланной родичами.
Катя мрачно ковыряла серую, чуть теплую массу гнутой алюминиевой ложкой, липкой от застарелого сала.
— Что, невкусно? — проговорила стриженая и протянула к ней жадную руку.
— Если не хочешь, давай я съем.
— Отстань от нее! — оборвала ее ласковая. — А ты кушай, милая, кушай! — посоветовала она Кате. — Через силу кушай, а то ослабнешь быстро. Ничего, что невкусно — зато здорово. Скоро привыкнешь, и вкуснее домашних разносолов тебе наш «пионер» покажется.
Катя через силу впихнула в себя одну ложку. Ее чуть не вырвало.
После завтрака обитательницы камеры расслабленно разбрелись по шконкам, и ленивый разговор возобновился. Ласковая не отходила от Кати, как будто взяла над ней шефство.
— Мамка твоя что, померла, поди? — спросила она. Голос ее звучал тихо и ненавязчиво. Захотелось рассказать все, до донышка, выплакаться, открыть самые темные закоулки души.
— Нет, жива, — неохотно ответила Катя, заметив, что остальные тоже прислушиваются к их беседе.
— А как же, при живой матери-то? — удивилась ласковая.
— А так… Оставила она меня еще в детстве, я с отцом жила. А она замуж вышла, у нее другие дети, не до меня ей.
Ласковая осуждающе покачала головой.
— Как это мать свое дите отдала, не понимаю…
— Артистка она, — понизила голос Катя. — У артистов все не как у людей, шиворот-навыворот.
— Артистка? — любопытно подскочила раскосая девушка, которая задирала баландера. — А как ее фамилия? Скажи, ну скажи!
— Тарабрина, — выдавши сквозь зубы Катя.
— Ух ты, а не врешь? — изумилась раскосая. — Я ее видела в фильме… Не помню, как называется. Красивая баба!
— А ты на нее не похожа, — вступила в разговор та, с выбитыми зубами, которую звали Мухой. В глазах ее читалось недоверие.
— Я на отца похожа, — ответила Катя. — И на бабушку. Отец у меня тоже артист, он во многих фильмах снимался.
— Ух ты! — завистливо проговорила раскосая. — Мне бы одним глазком хоть взглянуть на настоящего артиста, хоть одну минутку за его х… подержаться!
Дружный хохот прокатился по камере.
— У тебя, Зинка, только одно на уме! — оборвала смеясь, Муха.
Раскосая Зинка тоже заливалась, довольная всеобщим вниманием.
— Ну не могу я без этого, девочки, — виновато проговорила она, — может, кто и может, а я — нет.
Стриженая, без зубов «многократка» (так назывались неоднократно осужденные) задорно выкрикнула, намекая на что-то темное, неприличное:
— А ты приходи ко мне вечерком на койку, я тебе такого мужика обеспечу!
Да так, что про настоящих мужиков враз навсегда забудешь.
Зинка задорно рассмеялась:
— Ты, Свиря, мне не нравишься. Я, может, в молоденького баландера втрескалась. Мне бабьей любви не надо, на дух это дело не переношу.
— Ничего, — многообещающе усмехнулась Свиря. — Попадешь на зону, быстро про мужиков забудешь, «коблы» тебя мигом в оборот возьмут. А к концу срока, может, и сама «коблом» станешь.
— А меня оправдают! — с горделивой уверенностью произнесла Зина. — Честное слово, оправдают! Вот вернусь я домой, а мужик мой меня обнимет так, что косточки затрещат…
Позже Катя узнала, что веселая Зинка с раскосыми глазами попала в тюрьму за то, что зарубила топором своего муженька, который мешал ей встречаться с любовником. О чьих именно объятиях она страстно мечтала в данный момент, было неясно.
В камере, куда помещали заключенных до суда, собрался самый разный народ. Основная масса сидела по той же статье, что и Катя, по сто сорок четвертой, но попадались и с более тяжелыми статьями, и «многоходы». По тюремным правилам, обвиняемых по «тяжелой» статье администрация должна была помещать отдельно от тех, кто шел по более легким статьям, «многократки» также должны были содержаться отдельно, в особых камерах, но на практике это соблюдалось редко. Камеры были переполнены, В тюрьме, как и во всей стране, царил традиционный бардак, и потому в 208-й камере, куда поместили Катю, собрались очень разные и очень интересные люди.
Стриженая «многократка» Свиря имела наиболее полный перечень статей: начиная от скупки краденого до «тяжких телесных», которые нанесла, уже будучи в тюрьме, своей товарке, поругавшись с ней из-за подобранного на прогулке сигаретного «бычка». За что сидела немногословная Муха, было неясно, однако явно за что-то серьезное. Вроде бы она руководила бандой, обиравшей автотуристов, ехавших в Крым на отдых. Муха считалась неофициальной главой камеры и как должное принимала уважение сокамерниц. Две цыганки, державшиеся особняком, обвинялись в мошенничестве и сдружились уже в тюрьме.
Забитая молчаливая девушка с сальными свалявшимися волосами и синяками по всему телу сидела тишком на самом неудобном месте около параши, сверкая затравленным взглядом. Ее обвиняли в убийстве собственного младенца. Своего ребенка она придушила сразу после рождения, накрыв подушкой, чтобы соседи в общежитии не услышали его писк. Ее постоянно обижали, третировали, а порой жестоко били — в женских тюрьмах относятся к детоубийцам так же, как в мужских к осужденным за изнасилование.
Ласковая женщина, которая звалась сестрой Марией, — обвинялась в бродяжничестве. Несколько лет она жила послушницей в монастыре, а потом, не выдержав домогательств священника (он служил службы в