сложил его надвое.
Обстановка, как говорят, создалась сложная. Она была детально изучена и обсуждена Савичем и Вальде ночью, через тонкую тесовую переборку. В конце концов комиссар, полный, немолодой уже латыш, даже прихромал на раненой ноге в закуток капитан-лейтенанта и осторожно сел на его койку. Он посмеивался: как-то, мол, каплейт выкрутится; но затем переменил тон.
— Да, Саша, Саша! — бормотал он, прикуривая крученку от крученки. — Конечно, такие случаи строевым уставом армии не предусмотрены. А хорош мужик; «сбороться» — говоришь? На охапочки? Дубoк! По-латышски: озолс!
Савич лежал, хмуро глядя то в потолок, то на огонь комиссаровой папиросы.
— А что сделаешь, Ян? Не хотелось бы упускать его… Для нас такой скобарь — находка.
— Ни-кто не са-гла-сит-ся! — помахал пальцем старший политрук. — Но… Ты послушай, что я скажу. Конечно… сбороться у личного состава на глазах… Нельзя, нет! Большой безобразие! Ну… а если… если немножко подпольным образом делать?
Савич даже сел на койке.
— Ты — что? Думаешь — можно? А ты его видел? Вон он: трехдюймовый гвоздь пальцами — пополам… Вдруг он меня… Недопустимо!
— Никто не са-гла-сит-ся! — повторил латыш. — И тем не менее! Он — хороший медведь есть; по- нашему — лацис! Куда тебе: ты есть жидковат, худосочний такой… Но он ведь, он сила неорганизованная? Он — на охапочки, а ты — джиу-джитсу; ты — французская борьба, другие хитроумные штучки. А? Что скажешь?
— Попробовать разве?
— Как тебе говорить? Такой большой нарушение устава был бы огромный безобразие… Но подумаем так: Журавлев — краснофлотец? Еще нет! В ряды флота мобилизован? Еще нет… Форму получал? Опять еще нет… Так разве не имеет права молодой, веселый командир немного бороться с какой-нибудь вольный товарищ? Так — шито-крито, не для публики! Давай завтра утречком ты, он, я… Отойдем тихо-смирно куда- нибудь в сторонку, так сказать, за кулисы, и… Смелый богом владеет, по русской пословице…
Так и было постановлено.
На рассвете седьмого числа кандидат в разведчики флота Журавлев Иван был срочно вызван к капитан-лейтенанту. Затем командир и комиссар ушли в сад мызы на пруд; должно быть, искупаться, Журавлев с винтовкой сопровождал их: фронт, безоружным от дома — ни на шаг!
Было теплое утро, на траве лежала роса, от яблонь пахло крепко и пьяновато — белым наливом. Кок Мелентьев, резавший лук на садовой скамье, посмотрел им вслед.
— Гляди, чудо-то наше командиры куда-то повели… Не в пруду ли утопить хотят, дал бы бог… Смотри, борода каким павлином вышагивает: что твой индюк! — сказал он дежурному по камбузу Паше Шевелеву.
Полчаса спустя все трое вернулись. Только теперь Иван Егоров Журавлев шел отнюдь не по- павлиньему. Наоборот, он плелся нога за ногу, отстав на десяток шагов от весело обсуждавших что-то капитан-лейтенанта и комиссара. Крайнее недоумение, можно сказать, полная растерянность была написана на его рыжебородом лице; он покачивал головой, разводил руками, время от времени останавливался и снова и снова крепко потирал рукой затылок и шею, точно испытывая их на прочность.
Когда они поравнялись со скамейкой, Савич поманил пальцем кока.
— Мелентьев, — сказал он, — найдите Широких или Габова. Скажите: я приказал остричь
Они вошли в дом, а Журавлев сел на скамыо под усыпанной плодами яблоней и снова молча пощупал шею.
— Скажи на милость, — в полном недоумении тонким голоском жалостно пробормотал он, уставясь в какую-то одну точку перед собою, — Микола милосливый! Ведь поборола Жорова няцистая сила, што ты будешь делать? Тольки взялись — как он ляпне!.. Судрыг, и — ляжу! Ай, вот змяя дужая, ай!.. Ну каво ж тяперь? Огребай тяперь, кашевар, Жоровову бороду, режь яну долой самосильно… Все ровно теперь я целовек ня свой — казенный!
ЖУРАВЛЕВ-АЗРАИЛ[1]
Капитан-лейтенант Савич ведет официальный журнал боевых действий части. Но, помимо того, есть у Савича еще и свой альбом для личных записей. Переплет из добротной темно-коричневой шагрени с маленьким замочком и ключиком к нему. На титульном листе приклеена фотокарточка какой-то барышни в белых кудряшках. Из подписи под снимком видно, что альбом этот в 1940 году принадлежал некой Эрике Тооц. На первых страницах альбома красуются безупречные розаны: они окаймляют гирляндами четверостишия эстонских стихов. По другим страницам там и сям кувыркаются розовые амурчики — мальчишки с крыльями мотыльков — и через символические подковки счастья скачут упитанные свинушки.
А на полях альбома идут пометки и цифры совсем другого порядка:
«Патрон, винт. 7381; патр. ТТ — 200 пачек».
«Вайда — 2-х, один офицер. Топорок — 3-х, плюс один ранен».
В другом месте изображена схема какой-то высотки с трехорудийной батареей, лукаво скрытой за извилистой рекой. Схема набросана кое-как, по-видимому обгоревшим концом спички.
Савичевские записи небрежны, неразборчивы, порою совсем непонятны. Но если бы кто-нибудь доставил этот альбом в немецкий штаб, немцы не обратили бы никакого внимания на изящные рисунки, а к неряшливой капитанской мазне проявили бы живейший интерес.
Таков альбом капитан-лейтенанта Савича. В общежитии его так и называют: «Эрика Тооц». Когда надо вспомнить что-либо важное из прошлого отряда, сотрудники капитана говорят ему: «Товарищ командир, это же у вас в „Эрике Тооц“ записано!»
Из «Эрики Тооц» я и узнал одну удивительную историю о делах Ивана Журавлева, печорца, разведчика.
В августе 1941 года отряду Савича было поручено почетное и нелегкое задание: надо было выделить восемь или десять парашютистов из состава бойцов для переброски в глубокий тыл противника. С самого начала было ясно: многие из них не вернутся.
В альбоме Савича это событие отмечено коротко: «Прыгуны. Склока в отряде».
«Склока» действительно была. Как только прибыл приказ, среди бойцов начались «интриги и происки». Люди, до сих пор жившие душа в душу, несмотря на чрезвычайное разнообразие возрастов, душевных складов и мирных профессий, люди эти чуть не переругались друг с другом. Каждый стремился «опорочить» другого, доказать, что не тот, а именно он подходит для переброски во вражеский тыл.
Вайда, комсомолец-осоавиахимовец, шипел на Шагунова: «Он парашюта и близко не видел!» Перетерский как бы невзначай напомнил политруку, что у Короткова дома большая семья, а что он, Павел Перетерский, напротив того, един, как перст, холост и независим; кого же послать, как не его?
Командир и политрук пресекли все эти «подвохи» и «подкопы». Когда после длительных обсуждений список командируемых наконец утвердили, к капитан-лейтенанту явился Журавлев. Теперь он уже ничем не походил на того лешака-печорца, каким он недавно явился в отряд. На его широчайших плечах аккуратно лежал форменный балтийский воротник. Золотые буквы на бескозырке сияли. Клеш на брюках был сантиметров в тридцать пять, никак не меньше установленного. Щеки его были гладко выбриты; казалось, ему даже меньше лет, чем на самом деле.
— Ну что вам, Журавлев? — спросил капитан-лейтенант.
Глядя куда-то в угол потолка, Журавлев сначала завел окольный разговор о стрельбе, о том, что у вчерашней винтовки надо подпилить «на ноготь» мушку, еще о чем-то… И только когда Савич повторил свой