командиров крепко психанул тогда. Встретил возле Балаклавы итальянцев и пошел на них. С одним пулеметом. Но не приняли итальянцы боя. Они хоть и смертники, но рассчитывали с триумфом умереть. Чтобы их в национальные герои произвели. Ну, короче говоря, загнал их наш командир к чертям собачьим на середину Черного моря. А настигнуть не мог, скорость не позволила. Еле-еле потом на остатках горючего до Севастополя дотянул.
Я взял себе новую папиросу. Астахов сидел за столом, подперев ладонями подбородок, и слушал, как всегда, очень внимательно. Я знал, что память у него преотличная. Он запоминает всё почти дословно, запоминает даже интонацию говорящего.
— А после Севастополя? — спросил он. — Где они действовали после Севастополя?
— Одно время базировались в Феодосии, потом их перебросили на Азовское море. Но больше ни одной серьезной операции провести они не смогли. Были мелкие стычки. А когда начали мы наступать, итальянцы убрались восвояси. Не знаю, как оправдали они накладные расходы на свою перевозку, но уж надежд, которые на них возлагал противник, не оправдали явно. Тут вот ведь какую сторону надо учесть. Англичанам диверсанты-итальянцы много хлопот причинили. И огорчений. Возле острова Крит потопили крейсер «Йорк». Смертникам удалось проникнуть в Александрию. Прямо в порту взорвали два линейных корабля: «Вэлиент» и «Куин Элизабет». А на Черном море у итальянцев промашка вышла. По сути дела, не выполнили они задачу, ради которой семь верст киселя хлебали, тащились из Рима до Феодосии… Ну а я в ту пору заинтересовался развитием диверсионно-штурмовых средств в иностранных флотах. Потом вот и в Москву отозвали. Дело, сами понимаете, новое. Всё в строгом секрете, особенно у немцев. Приходится по крохам клевать, сопоставлять разрозненные сообщения. Теперь, правда, когда союзники во Францию высадились, материалов побольше стало. Да и немецкие смертники активней действовать начали. Перед концом, видно. К осени муха и та злее делается. Теперь даже в газетах, в английских и американских, о «морских дьяволах» пишут. Как они шлюзы взрывают, как на береговые посты нападают…
— Сенсации, — неодобрительно сказал майор. — Читателям нервы щекочут. Война — это пот и кровь, а не занимательное приключение. Небось ещё и похваливают этих диверсантов?
— И так бывает, — усмехнулся я. — Когда как, конечно. А вот лондонская «Таймс» совсем недавно, шестого октября, если не ошибаюсь, даже с уважением и чуть ли не с восхищением писала. Смертники взорвали мосты через реку Ваал, отрезали английские войска от тыла, принудили остановиться. А «Таймс» восхищается — какие смелые ребята! Буквально такие слова: это была одна из самых отважных диверсионных операций.
— Они могут, — буркнул майор. — Любят они дешевый объективизм изображать. Ну, это дело ихнее. Нам бы со своими делами справиться, а уж они пускай как хотят…
Вероятно, оттого, что в комнате было жарко и накурено, у меня начала болеть голова. Я сказал об этом Астахову.
— Пойдемте на улицу, — предложил майор.
— А телефон?
— Мы его на подоконник поставим. Через открытую форточку звонок услышим. Я часто так делаю, если вызова жду. Заодно и комната проветрится.
Мы накинули шинели и вышли на площадку возле дома, очищенную от снега. В небе блестели звезды, такие яркие, будто надраены были перед праздником опытным боцманом. Ночь казалась светлой и имела какой-то синий оттенок. Темнота мягко обволакивала постройки, скалы, сглаживала резкие очертания сопок. Вода залива, окаймленная белыми берегами, была аспидно-черной. Издалека долетали удары в колокол- рынду. На кораблях отбивали склянки. Слышались музыка, людские голоса, скрип шагов, но никого не было видно. В морозном воздухе звуки разносились на большое расстояние.
— Никак не могу привыкнуть к безлюдью, — сказал Астахов. — Я раньше в городах жил, привык к шуму. А тут каждый звук обращает на себя внимание.
— Вы разве недавно на Севере?
— Порядочно уже. Осенью сорок первого был ранен под Ленинградом. Потом из госпиталя направили сюда. И знаете, меня не покидает странное ощущение: здесь конец фронта, край земли. Не верится, что дальше ничего нет, только море, льды да снега. Вы бывали там, севернее? — махнул он рукой.
— Доводилось, — ответил я. — Мне тоже раньше странным казалось… Великая северная пустыня. Но это не совсем точно. Там ходят корабли. Хоть и редко, но ходят. На островах есть зимовщики.
— Кстати, — сказал майор, — ведь тут у нас стоит первый пограничный столб. Самый первый во всём Союзе. На берегу моря, на крутом обрыве. И ведь не пустили тут немцев через нашу старую границу. Так и задержали их возле столба, и отбросили теперь.
— Вот вам и край земли! Гордиться можно.
— А я и горжусь, — очень серьезно ответил Астахов. — Горжусь, что и я вместе со всеми вахту несу. Нашу тревожную вахту… Людьми горжусь. Хороший здесь народ. Крепкий, суровый. — Майор помолчал, часто затягиваясь папиросой. Потом, бросив окурок, повернулся ко мне: — Вот что, Осип Осипович. Я долго думал о Кораблеве. Навел справки о его сыновьях. Они — честные советские граждане. Да и сам старик — вы же знаете. Таким людям нельзя не верить. Просто грешно не верить в их порядочность. Они — первооснова. Гранит, на котором всё государство держится.
— Зачем вы всё это мне растолковываете? — удивился я.
— Как зачем? Это очень важно для наших предположений: верить или не верить Кораблеву. Мы должны понять, как он будет вести себя, если оказался у немцев!
— Я уже говорил вам: давайте думать о худшем. Меньше разочарований.
— Надо доверять людям, — упрямо произнес Астахов, повысив голос.
— Тише, — предупредил я. — Этак мы не услышим звонка.
— Верно, — согласился майор и зачем-то посмотрел через форточку на телефон. Потом вздохнул и вытащил из пачки новую папиросу.
Захарий Иванович очнулся в темной комнате с одним окном, забранным частой решеткой. Болела грудь, болела обожженная щека. Старик ощупал себя — переломов не было, хотя конвоир, когда вел сюда, несколько раз ударил его прикладом. Но внутри будто что-то оборвалось, трудно было дышать. Он тяжело поднялся на ноги, прошел по комнате и снова сел на голый дощатый пол. Немцы, правда, позаботились: бросили сюда его ватник. Захарий Иванович прилег. Побои ослабили его, он находился в каком-то оцепенении, забывался, дремал.
Кораблеву казалось, что вот-вот откроется дверь и его опять поведут к черному капитану. Он гнал от себя мысль о предстоящих мучениях, но перед глазами всплывали фотоснимки, виденные в плюшевом альбоме. Да, от пыток теперь не спасешься. Самыми страшными будут первые минуты, первая, самая острая, боль…
Старик хотел покончить с собой, но ничего не было под рукой: ни ножа, ни даже ремня — сняли немцы. И часовой то и дело поглядывал через квадратное отверстие в двери.
Вот как поворачивается иной раз судьба. Не думал не гадал Захарий Иванович, что случится такое: придется принимать смерть в муках, среди палачей, вдали от своих. Истерзают, выбросят в снег на съедение собакам. Может, потом и похоронят норвеги, они душевные, хотя и суровые на вид. А может, и не похоронят… Так и останется в сундуке у Марьи Никитичны давно уже приготовленное чистое смертное белье. И ни старуха, ни сыновья не узнают, где он и что с ним.
Вздыхал и ворочался на полу старый рыбак. Перекатывались на скулах твердые желваки. Ворочался и думал: раз выпала ему такая смерть — примет её, как подобает: не закричит, не поползет на коленях перед палачами, не унизит поморскую гордость.
Кораблев вздрогнул от резкого скрипа открывшейся двери. Часовой жестом показал: выходи. «Это всё», — подумал старик и пошел медленно, едва переставляя ноги, инстинктивно оттягивая то страшное, что ожидало впереди.
Его привели в ту же комнату, где допрашивали первый раз. Но капитана в черной форме не было.