окна.
— Скажите, — говорит та, — можно ли два раза любить?
— Хе-хе-хе, можно-с, — произносит N самым подлейшим тоном, но вслед за тем серьезно прибавляет: — То есть, смотря по тому, какая любовь. Ежели любовь истинная… Вы про истинную изволите говорить?
— Про истинную.
— Ну, тогда дело совершенно другого рода…
— Нельзя?
— Более одного разу нельзя-с…
— Я и сама так думаю…
В зале снова показывается хозяйка, хлопотавшая насчет ужина. Некоторое время царствует молчание. Понимая, что нужно снова занять гостя, хозяйка говорит:
— А что, скажите вы мне, сделайте одолжение, есть ли такие места, откуда никаких дорог уж нету?..
— Должно быть, есть-с…
— Где же, например?..
— На самом конце-с… Откуда уж некуда больше…
Все добродушно хохочут.
— Ах ты, господи!.. — помирая со смеху, произносит мать. — Что значит неученый-то человек, не догадаешься… — И т. д.
На другой день г. N в дороге. Добрые кони подхватывают покойный экипаж, из которого виднеется длинный футляр с планом, а г. N в это время чувствует, что за десятину ему пришлось «недурно».
А для барышни настает снова скука. Снова невыразимо долго ползут жаркие полдни и настают одинокие вечера…
— Можно ли два раза любить? — спрашивает она себя, стоя у окна и смотря на собирающийся в небе дождик. — Нельзя… Почему?.. Почему… висок есть самое чувствительное… Тьфу ты, господи, какая тоска!
Для большего знакомства с жизнью села Кошки нам необходимо, хоть слегка, остановиться на другом пункте деревенской, исключительно мужичьей, жизни. Это —
Однажды в село донесся с поля сильный звон колокольчика. Казалось, что вот-вот еще немного, и колокольчик забьет в самом селе, но звуки его вдруг почти замирали; слышались с новою силою опять и опять замирали, — очевидно, что экипаж с колокольчиком ехал по извилистому проселку, который мог спускаться в овраги, перебегать перелески и прочее. Наконец-таки колокольчик загоготал на селе, и скоро около сборни остановился тарантас. Приехал чиновник особых поручений, и вместе с ним на двух-трех подводах пожаловали: головы, старосты и проч. из волости. Сборня оживилась; старик-десятник был отряжен к попу с просьбой самовара и чашек; другая пустовавшая половина сборни была отворена, и в ней затоплена печка; на крыльце сборни явилось сразу человек десять с жалобами.
— Погодите, любезные, потерпите… Теперича им некогда, пойдут в училище. Разбор после пойдет.
Бабы с бумагами в руках, завернутыми в платки, стояли молча, потом слезли с крыльца и, отойдя от него к воротам, стали снова. Бабы были задумчивы, ни слова не говорили друг другу.
Скоро явился и закипел самовар; писарь нес посреди улицы на длинном чапельнике сковороду, на которой еще клокотала только что снятая с огня яичница. Закусив, чиновник вспомнил, что у него находятся похвальные листы, которые ему поручено раздать отличным ученикам, и поэтому отправился в училище. Надо сказать, что кошкинское училище не распространяло особенного просвещения. Иногда в нем можно было застать только двух-трех мальчиков из шестидесяти, как значилось в отчетах, и те не знали, что делать, потому что дьячка-учителя не было.
— Зачем вы тут сидите? — спрашивали их.
— А неравно придет дьячок и распустит.
В настоящее время училище было заперто. Минут через пять был принесен ключ какого-то странного вида; это была длинная железная палка с железными же хвостами на конце; палку эту приходилось продевать в дыру, выверченную в притолоке, потом вертеть ею в разные стороны, пока железные хвосты не зацепляли веревки, протянутой с потолка и начинавшейся у щеколды. Тогда только можно было отворить щеколду и впустить публику. Операция эта была довольно затруднительна, потому что, несмотря на присутствие чиновника, имеющее способность возбуждать все силы и искусство десятских, сотских и других властей, — вход в училище оставался камнем преткновения. Человек пять, поочередно запускавшие и грохотавшие ключом в щелке, отходили с каплями пота на лбу, говоря:
— Ах, чорт те возьми, засел как! Ничего не сделаешь!..
Наконец попробовал удачи писарь:
— Отойдите все; я ее сейчас обработаю.
Писарь засучил рукава, поплевал на руки и запустил палку внутрь.
— Иной раз так-то, — говорил мужик за спиной чиновника, — гремять-гремять, вертять-вертять — ничего… ребятенки ждуть-ждуть, ды и ко дворам.
— Ах, чорт тебя побери! — заключил и писарь, шваркнув ключ обземь.
Староста между тем, без шапки, бегом побежал к дьячку известить его, что ревизор приехал. Дьячок в это время спал мертвым сном, отпуская носом тучи храпу и треску.
— Побудите его, христа ради, — говорил голова дьячихе.
— Побудить-то я побужу-с, ды право только не знаю, встанет ли.
— Меркулыч! Меркулыч! Левизор спрашиваит! Прислали в сборню! — каким-то отчаянным голосом, необыкновенно быстро просыпала эти слова дьячиха за перегородкой, должно быть толкая при этом мужа, потому что трель храпения несколько заколебалась, словно заходила и зашаталась вся туча нависшего над дьячком храпа.
— Не встает!
— Как же это можно? Нет, вы уж его как угодно.
— Ды что же я сделаю, когда человек спит навзничь? Что же с ним можно сделать? Я сама завсегда больше на спине… Ну, только это совсем другое.
Дьячиха опять ушла.
— Ах, кол те в горло, спит! — говорил староста.
— Да вставай же ты, господи! Этакое безумие! Бога-то бы ты побоялся… Что это такое — ливазоры едут, начальство перепугамшись.
А дьячок выше и выше забирал носом.
— Ну, собака, спит! — сказал староста.
— Ничего не могу сделать. Разве к ночи, может, опомнится на минутку.
— Ну, прощайте… — заключил староста и снова пустился бежать в сборню, куда уже возвратился чиновник, не добившийся входа в училище.