— Ради всего священного…
— Помилуйте, — да у меня самого теперь нету таких денег.
— Ну, сколько можете.
— Двугривенный — возьмите.
— Ах! Миллсс. дарь! Вы не понимаете всей тяжести… н-но! позвольте. Блаадаррю вас! Хотя грешно такой ничтожностью обижать человека… можно сказать…
— Делать нечего. Вы идете.
— Бог, милл…осдарь, со временем припомнит вам! — кричит особа издали. — Желаю вам испытать те чувства, которые в настоящую минуту…
Вы продолжаете идти.
— Двугривенный!.. Свинья!.. — заключает особа, понимая, что вы уж не расслышите этих слов.
В другой раз вы идете пустынной улицей. Ночь. Дорога ваша лежит как раз против какой-то части. Ни души. Стук ваших собственных шагов только и слышен кругом.
— Почтенный гасспадин! — раздается над вашим ухом.
Вы оборачиваетесь: какое-то существо мужеского пола в картузе с разодранным козырьком и в довольно прохладном костюме.
— Что вам угодно?
— Позвольте узнать, сделайте милость, где здесь первая часть?
— Вот она!
— Ах-с! Не имея пристанища, как благородный человек, хочу попросить правительство укрыть меня от ночи.
Персона эта заявляет вам причину ночевать в полиции именно потому, чтобы вы выкинули из своей головы всякую мысль о его темном существовании, о беспаспортности и проч. Если он сам идет в полицию и если он действительна беспаспортный, бродяга, — то уж там ему быть — не миновать. Стало быть, он вовсе не какой-нибудь, если не боится этого. Затем неизвестный рассказывает вам, что он пять часов тому назад только в Петербург приехал сюда с барином; барин ушел из гостиницы, унес с собой ключ, и он принужден скитаться кое-где.
— Ну, пойдемте, я вас проведу в часть.
— Благодарю вас, милостивый государь… пойдем-те-с. Но не можете ли чем-нибудь помочь?
— Не могу ничем.
Мы идем; около самых дверей части неизвестный останавливается.
— Мил…сдарь! Я теперича опасаюсь…
— Как?
— Ну-ко барин придут — меня нету? Лучше я домой.
— Как хотите.
— Так точно, я лучше домой-с. Хоть пяти копеек нет ли у вас?
Вы даете.
Особа мгновенно юркнула в тьму, и скоро издали вы слышите такое приветствие:
— Шаромыжник! Подавись ты своим пятаком! — отчетливо произносит знакомый голос, из заискивающего превратившийся в подлый и дерзкий.
Класс
— Страсть как я мальчиков люблю! — говорит чиновница.
— Постой-кось, ангельская душа, — говорит ей салопница. — Я сейчас погадаю, — ты только повернись лицом к солнцу, на полдень!
Чиновница повернулась.
— Видишь ты, как оно обозначает. Дай-кось в эфтом месте пощупаю.
— Щекотно, Власьевна.
— Ну, я ведь чуток. Шевелился?
— Третёводни так-то забился!
— Гм. Ну, а Семен-то Петрович с которого боку ложится?
— С левого. Он у меня всегда под левым боком, как чурка какая, валяется.
Салопница смотрит внимательно на лицо будущей матери, не раз щупает в разных местах, причем чиновница взвизгивает от щекотки и говорит: «Как тебе не стыдно!»
— Ничего, дело женское, знаю, — все прошла.
— Ну, — кто?
— Мальчик!
— Фекла! Станови самовар! Беги в лавку: сливок… кофею… Власьевна, вот тебе платок ковровый! — бушует обрадованная чиновница.
Таким образом класс салопниц получает полное право гражданства в этом обществе мелких чиновных людей; это чиновные ведомости, газеты, и если бы существовали такого рода ежедневные известия для столичной мелкоты, то для того, чтобы они имели громадный расход, нужно чтоб все содержание их состояло из рассказов салопниц; дальше этих россказней и сплетен интересы столичной и нестоличной мелкоты не идут.
Все эти шарманщики, акробаты, оркестры, бедные, но благородные люди — все это будничные типы столичной нищеты. Они постоянны, иногда только бывают некоторые вариации, но при внимательном размышлении непременно придется заключить, что это одно и то же.
Но иногда, среди столицы, в темной улице, в дождь, останавливает вас плаксивая, совершенно не похожая на столичную, просьба русского деревенского нищего:
— Батюшка! Милай ты мой! Подай, батюшка, нищенкам…
Вы оборачиваетесь и видите перед собой толпу простых деревенских побирушек: мужик, охающий, как баба, и баба, в великую, внезапно нагрянувшую беду получившая вдруг твердость, — все это в рубищах, в рвани протягивает к вам свои руки. Мальчишки и девчонки с непокрытыми головами, разиня рты и спрятав руки в глубину своих рукавов, — что-то гудят жалобное, под стать горькой просьбе своих отцов…
— Подайте, кормилецы! — твердят они.
— Кто вы такие?
— Мы дальние, батюшко… дальние…
— Как вы сюда попали?
— Ды так, батюшко, и попали… что дома-то делать? все одно — есть нечего. Ну вот и пошли по миру… деревня за деревней, город за городом — так и доволоклись.
— А отчего ж вы по миру-то пошли?
— Ах, милый человек, — великое тут горе случилось…
Баба начинает хныкать и рассказывает свою историю великого горя, которую я теперь и хочу передать здесь.
Маленькая деревенька Лемеши, в одной из южных русских губерний, только что начинала освобождаться от снегу, из-под коры которого выступила темная и распаренная весенними лучами земля. Наконец против этих весенних лучей не устояли последние тоненькие слои льда и снежные залежи в оврагах, и весна зацарствовала над лесами и полями. Но для Лемешей это пришествие было нерадостно: только что лемешовский мужик Иван вышел впервые в поле с разными хозяйскими думами, как на черной и начинавшей просыхать земле он заметил крупу не крупу, а так какие-то семечки. Сердце Ивана забилось… Он помнил, что в прошлом году неслась чрез Лемеши саранча, помнил, как она в то время закрыла весь небосклон, как опустилась на лемешовскую рожь и понеслась дальше. «Не положила ли она яиц своих?» —