— Я говорю, истинно только из одной жалости… Поверь ты мне… Я с тебя бог знает чего не возьму божиться… Для того, что видеть я не могу этого вашего мучения!
— Данило Григорьич! Отец! Да ты что же это мне?..
Опять, стало быть, на неделю испорчен? Данило Григорьич!
Целовальник молча ставит полштоф на прежнее место.
— Данило Григорьич! — умоляя, хрипит мастеровой. — Ради самого господа бога… Данило Григорьич!
— Я теб-бе говорю, — хочешь, а не хочешь…
— Сто-сто-стой! Что ты? Сделай милость!.. Ах ты, господи…
— Для господа, я так полагаю, пьянствовать нигде не показано… Ну-кось, поправляйся махонькой.
Мастеровой долго смотрит на стаканишко с самым жестоким презрением, с горя плюет в сторону и наконец пьет…
Долго тянется молчание. Слышно хрустение соленого огурца.
— Нет, — говорит наконец мастеровой, немного опомнившись. — Я все гляжу, какова обчистка?..
— Спроворено по закону…
— А?.. Одну жилетку?.. Это как же будет?..
— Скажи еще за жилетку-то «слава богу»!
— И, ей-богу, скажешь!..
— Еще как скажешь-то…
— Ей-ей… Еще, слава богу, хоть жилетку оставили!.. Ах ты, боже мой!., а?.. Обчи-и-стка-а… ай-ай- ай… а?.. Кан-нёвые сапоги одни, — душа вон, — пять целковых, одни!.. Да ведь какой конь-то!..
— Эти, что ль?
Целовальник вынес из-за перегородки два сапога…
— Он-ни! он-ни!.. — завопил мастеровой, простирая руки. — Ах, братец ты мой!.. Как есть они самые.
— Ну, теперь не воротишь!..
— Где воротить!., не воротишь!
— Теперь нет!
— Теперь, избави бог, ни в жисть не вернуть… Они как есть!.. Обчистка!
Мастеровой развел руками.
— То-то и есть: говорил я тебе… ой, не больно конями-то своими вытанцовывай…
Идет долгое нравоучение.
— И опять же скажу, это на вас от господа бога попущение… Докуда вам мамоне угождать?.. — заключает целовальник.
Мастеровой вздыхает и скребет голову…
— Данило Григорьич! — умильно начинает он, голос его принимает какой-то сладкий оттенок. — Сделай милость!., маленькую!
Данила Григорьича охватывает гнев. Не отвечая, он в одну секунду успевает нарядить посетителя в переменку и за плечи ведет к двери.
— Маленькую! отец!
— Ступ-пай! Ступай с богом!
— Полрюмочки!
— Ступай-ступай!
— Как же быть-то?
— Думай!
— Думать? Ведь и то, пожалуй, надо думать…
— Дело твое!
— Надо думать!.. Ничего не поделаешь!..
Черной тучей вваливается мастеровой в свою лачугу и, не взглянув на омертвевшую жену, нетвердыми ногами направляется к кровати, предварительно с размаху налетая на угол печки и далеко отбрасывая пьяным телом люльку с ребенком, висящую тут же на покромках, прицепленных к потолку. Не успела жена всплеснуть руками, не успела сдавленным от ужаса голосом прошептать: «разбойник!» — как супруг ее, с каким-то ворчаньем бросившийся ничком на постель, уже заснул мертвым сном и храпел на всю лачугу. Испуганный этим храпом ребенок вздрагивал ногами и плакал. Оцепененье бедной бабы разрешается долгими слезами и причитаньями…
А муж все храпит… Наконец рыдающая жена решается на минуточку сходить к соседке. Наскоро рассказывает она приятельнице, в чем дело, занимает до вечера хлеба и тотчас же возвращается домой. Прямо под ноги ей бросаются из избы три собаки, с явными признаками молока на морде. Чуя погибель молока, припасенного ребенку, она делает торопливый шаг через порог и наталкивается на пустой сундук с отломанной крышкой; в сундуке нет платья, на стене нет старой чуйки, на кровати нет мужа, а люлька с ребенком описывает по избе чудовищные круги, попадая то в печку, то в стену. Окончательно убитая баба долго не может ничего сообразить и вдруг пускается вдогонку…
В это время муж ее с каким-то истинно артистическим азартом выделывает в дальнем конце улицы удивительные скачки: иногда он словно подплясывает, а вместе с ним пляшет и хвост женского платья, выбившегося из-под «переменки».
— Держи, держи!.. — голосит баба, путаясь в подоле отнявшимися и онемевшими ногами, — ах, ах, ах… Разбойник!
Грабитель!
Какой-то лабазник стал ей поперек дороги, растопырив руки, словно останавливал вырвавшуюся лошадь. Прохожий солдат обнял на ходу и раза два повернулся с ней. Остановился и засмеялся чиновник с женой… А супруг в это время уже поравнялся с храминою Данилы Григорьича и с разлета всем телом распахнул обе половинки дверей.
Добралась наконец и баба. Мужа не было.
— Где муж? — едва переводя дух, закричала она. — Подавай! Слышишь? Сейчас ты мне его подавай, кровопийцу…
— Я с твоим мужем не спал! — категорически ответил Данил о Григорьич. — Ты его супруга, ты и должна его при себе сохранять…
— Подавай, я тебе говорю!
Баба вся помертвела от негодования.
— С-с-сию минуту мне мужа маво!.. Знать я этого не хочу!..
Целовальник усмехнулся.
— Малаша! — произнес он, направляя слова за перегородку. — Вот баба мужа обронила… Сделайте милость, присоветуйте?
— Ххи-хи-и-их-хи-хи-хи! — раскатилось за перегородкой.
— Шкура! — заорала баба. — Мне на твои смехи наплевать!.. Твое дело распутничать, а я ребенку мать!
— Чтоб те разорвало!..
— Ах ты!..
— Что за Севастополь такой? — громче всех закричал целовальник. — Ишь, генерал Бебутов какой… мутить сюда пришла? Так я опять же тебе скажу — мужа твоего здесь не было!
— Не было-о?
— Нету! Проваливай с молитвой! К Фомину убежал!
— К Фомину-у?
— К нему. С бог-гом! В окно выскочил.
Баба замолчала, тихонько заплакала и медленно пошла к двери.
— Все ли взяла? Как бы чего не забыть?.. — подтрунивал целовальник.
— «А я вот он, а я во-о…» — вдруг запел кто-то…
Баба узнала голос мужа. Но где раздавалось это пение — на чердаке ли, под полом ли или на улице