— решительно разобрать было нельзя. Тем не менее баба бросилась на хохотавшего целовальника.
— Подавай! Сейчас подавай! Я тебе голову разобью!
Хохотал целовальник, хохотала баба за перегородкой, и пение опять возобновилось.
— Разбойники! Дьволы! У меня корки нету… Под-дав-вай сейчас!..
— А я вот он, а я во, а я во, а я во, — хо-о-о!..
Смех, гам, слезы…
— Ну, с богом! — заговорил целовальник решительно и повел бабу на лестницу.
— Я на тебя, изверг ты этакой, — доносилось с улицы, — во сто раз наведу, ма-ашенник! Я тебя, живодера этакого, начальством заставлю…
— Ду-ура! Нету такого начальства, башка-а! Где же это ты такое начальство нашла, чтобы не пить? рожа-а! — резко и внушительно говорил целовальник, высовывая голову на улицу. — В начальстве ты на маковое зерно не смысли-ишь!..
Какого ты начальства будешь искать? Прочь отсюда, падаль!
Баба долго кричала на улице.
Целовальник, разгоряченный последним монологом, плотно захлопывал дверцы.
— Не торопись! — остановил его Прохор Порфирыч, отпихивая дверь, — совсем было прищемил!..
— А! Прохор Порфирыч! Доброго здоровья… Виноват, батюшка! С эстими с бабами то есть, не приведи бог… Прошу покорно.
— Аи ушла? — шепотом проговорил мастеровой, приподымая головой крышку маленького погреба, устроенного под полом за стойкой, у подножия Данилы Григорьича.
— Ушла!.. Ну, брат, у тебя ба-аба!
— О-о!.. У меня баба смерть!
Мастеровой выполз из погреба весь в паутине и стал доедать пеклеванку…
— Какую жуть нагнала-а? — спросил он, улыбаясь, у целовальника.
Тот тряхнул головой и обратился к гостю:
— Ну что же, Прохор Порфирыч, как бог милует?
— Вашими молитвами.
— Нашими? Дай господи! За тобой двадцать две…
— Ну что ж, — сказал мастеровой, — эко беда какая!
В это время из-за перегородки выползла дородная молодая женщина, с большой грудью, колыхавшейся под белым фартуком, с распотелым свежим лицом и синими глазами; на голове у нее был платок, чуть связанный концами на груди. По дородности, лени и множеству всего красного, навешанного на ней, можно было заключить, что целовальник «держал при себе бабу» на всякий случай.
Прохор Порфирыч засвидетельствовал ей почтение.
— Что это, Данило Григорьич, — заговорила она, — вы этих баб пущаете… Только одна срамота через это!
— Будьте покойны! — вмешался захмелевший мастеровой, — она не посмеет этого. Главное дело, — обратился он к Порфирычу шепотом, — я ей сказал: «Алена!.. Я этого не могу, чтобы каждый год дитё!.. чтобы этого не было!.. Мне такое дело нельзя!»
— Ну и что же? — спросил целовальник.
— Говорит: не буду! Потому я строго…
— Малань! — ухмыляясь, произнес целовальник. — Вот бы этак-то… а?..
— Вы всё с глупостями.
— Ххе-ххе-ххе!..
Мастеровой тоже засмеялся и прибавил:
— Нет, надо стараться!.. И так голова кругом ходит!
Целовальничья баба отвернулась. Прохор Порфирыч кашлянул и вступил с ней в разговор:
— Ну что же, Малань Иванна, по своем по Каширу тужите?
— Чего ж об нем… Только что сродственники…
— Да-с… родные?..
— Родные! Только что вот это. Конечно, жалко, ну все я такой каторги не вижу, когда братец Иван Филиппыч одним мастерством своим меня задушил… Они по кошачьей части… одно погляденье на этакую гадость… тьфу!
— А все деньги!..
— Ну-у уж… гадость какая!
— Данило Григорьич! — шептал мастеровой, колотя себя в грудь. — Перед истинным богом…
— Ты еще мне за стекло должен! Помнишь?.. — гудел Данило Григорьич.
— Данило Григорьич!..
— Ну, Малань Иванна! а в нашем городе что же вы? пужаетесь?
— Пужаюсь!
— Пужливы?..
— Страсть, как пужлива… Сейчас вся задрожу!..
— Да, д-да, да… Место новое…
— Да и признаться, все другое, все другое… За что ни возьмись… Опять народ горластый…
— П-па ка-акому же случаю я тебе дам? — восклицает в гневе Данило Григорьич.
— Данило Григорьич! Отец!
— Народ горластый, и опять же, чуть мало-мало, сейчас драка! Норовит, как бы кого…
— В ухо!.. Это верно! Потому вы нежные?.. — покашиваясь на мастерового, ласково произносит Прохор Порфирыч.
— Нежная!..
— Умру! умру! — заорал мастеровой, упав на колени.
— А, чудак человек! Ну, из-за чего же я…
— Каплю, дьявол, каплю!
— Что? Что такое? — заговорил, нехотя повернув голову к спорящим, Прохор Порфирыч. — В чем расчет?
— Да, ей-богу, совсем малый взбесился… Просит колупнуть, но как же я ему могу дать?
— Любезный, заступись!.. Я ему, душегубу, за бесценок цвол (ствол ружейный). Цена ему два целковых… Прошу полштоф, а?
— Что же ты, Данило Григорьич! — произнес Порфирыч.
— Ей-ей, не могу. Мы тоже с этого живем…
— Покажь! — сказал Порфирыч, — что за цвол?..
У мастерового отлегло от сердца.
— Друг! — заговорил он, острожно касаясь груди Порфирыча, — тебе перед истинным богом поручусь, полпуда пороху сыпь.
— Посмотрим, попытаем.
Целовальник вынес кованый пистолетный ствол, на котором мелом были сделаны какие-то черты. Прохор Порфирыч принялся его пристально рассматривать.
— Сейчас околеть, — говорил мастеровой, — Дюженцеву делал!.. Еще к той субботе велел… Я было понадеялся, понес ему в субботу-ту, а его, угорелого, дома нету… Рыбу, вишь, пошел ловить… Ах, мол, думаю, чтоб тебе!.. Ну, оставить-то без него поопасался!..
— Да ко мне в сохранное место и принес! — добавил целовальник, — чтобы лучше он проспиртовался… чтобы крепче!
Мастеровой засмеялся…
— Оно одно на одно и вышло, — проговорил он, — Дюженцев этот и с рыбою-то совсем пьяный утоп…
— Вот так-то!
— Ах, и цвол же! ежели бы на охотника…
— Это что же такое?.. — произнес Порфирыч, отыскав какой-то изъян.