дикие животные побуждения глубоко таились на дне даже самых юных детских душ этой громадной семьи, разъедая эту душу жаждой грубого наслаждения, — душу, в которой не было уже почти возможности жаждать правды, любви к ближнему, так как все это было уже запугано в матерях и попрано примером отцов, женившихся из расчета.
С другой стороны, если нажива, пирог, кусок составляли корень и суть, которыми держались эти исполненные лжи семьи, то с исчезновением возможности наживать все это так широко разросшееся семейное древо, о котором идет речь, должно было засохнуть, сгнить, рухнуть… Так оно и было. Бедный старик, глава семьи, только под конец жизни увидел (и умер от этого), что, кроме зла, он не делал ничего… Исчезла нажива — разорвалась и притворная связь мужей и жен, отцов и детей… Всякий норовил уйти от беды, всякий чувствовал, что над ним висит божья гроза, всякий видел перед собой пустоту, холодную, неприветливую, видел, что жизнь его загублена, что спасения ему нет… Освобождение крестьян, то есть одно только понятие об
Началась с этой минуты на Руси драма; понеслись проклятия, пошли самоубийства, отравы… Послышались и благословения.
Верочка, очевидно, была не из благословляющих. Она родилась где-то тут, в этой куче семей, о которой я говорил; она дышала этим скверным, губительным воздухом, господствовавшим в семьях, — и умерла. Я твердо был уверен, что Вера Андреевна Калашникова — та самая Верочка, какую я помнил маленькой девочкой. Под впечатлением всего вспомнившегося мне о прошлом большинства русских неплательщичьих семей я почти со страхом вступил в улицу, где сосредоточивалось большинство моих воспоминаний об ужасном прошлом времени…
Улица обстроилась, ее нельзя было узнать…. Не было, как прежде, длинных заборов, не было рытвин посреди дороги. Все приняло благообразный, приличный вид. Кое-где виднелись фонарные столбы, чего прежде не было и в помине. Большинство домов были новенькие, уютные или по крайней мере казавшиеся уютными; тех прежнего времени сараев, в двенадцать окон по лицевому фасаду, как прежде, не было, кроме старинного хорошо мне знакомого дома главы и родоначальника всей этой улицы, который я сразу увидел издали, едва только вступил в улицу. Его длинная железная крыша, как громадная спина допотопного животного, отливала на солнце порыжелой красной краской, угнетая собою длинный деревянный корпус с дюжиною по меньшей мере одно около другого окон… Много вспомнилось мне, едва я только глянул на железную спину этого ископаемого. Мне именно крыша, спина, была видней всего — дом стоял на горе, улица шла в гору. Так много вспомнилось и перевернуло внутри, что я тотчас, сам не знаю почему, перешел на другую сторону улицы и шел, не видя уже этой крыши. Места всё были знакомые, но все другое — не то… Не было почти ни одной знакомой фамилии на дощечках вновь выстроенных домов; некоторые из прежних домов я узнавал и в новых: оказывалось, что перемена произошла оттого, что под старый дом подвели новый фундамент; но и тут фамилии владельцев были другие; чиновников, конечно, было больше всего; много было вдов чиновников и военных и очень много купцов и мещан; но ни одна фамилия не была мне знакома… Кроме фамилий, исчезли и другие знакомые мне признаки старого жилья: так, почти у всех домов были подъезды, чего прежде не было. Прежний чиновник наживался тайком, старался даже проделать дверь для приема мужиков на другую улицу и огораживался забором с гвоздями, свидетельствуя этим свою недоступность. Теперешний владелец-чиновник, напротив, выдвигал подъезд далеко вперед своего дома и большими золотыми буквами писал: «дают советы» и проч., так как не боялся наживать на законном основании и желал, чтобы всем видно было число и обилие приходящих просителей: это — реклама… Только у купеческих домов сохранился еще старый обычай строить крыльцо на дворе, потому что дела купца с крестьянином еще не настолько уяснились, чтобы можно было совершать их со всею публичностию. Купцу еще требуется двор, обнесенный забором с гвоздями, и большие сени, из которых ни в комнаты его степенства, ни к соседям не могли бы доноситься неизбежные при хорошем расчете причитанья мужика: «бога-то в тебе нет, Купидон Купидоныч!» и т. д. Тем не менее и тут, при сохранении этого исконного обычая, были уж заметны некоторые новые черты: так, из окон одного такого купеческого дома — с заборами и цепными собаками — доносились на улицу звуки фортепьяно; нетвердые пальцы и, очевидно, непослушные руки с большой поспешностью разыгрывали нечто из «Прекрасной Елены»… Этого прежде не было. И как в глубину Африки цивилизация пробирается легче всего с помощию шарманки (читай Беккера), так с помощию Оффенбаха проберется что-нибудь (не знаю именно что) и за эти наглухо запертые ворота… Дом, в котором еще обсчитывают мужика, но уж играют Оффенбаха, несомненно весьма отличается от дома, где прежде только обсчитывали и служили молебны. Что-то новое несомненно уже есть в этом доме.
Так, походив по почти незнакомой теперь для меня улице, поглазев на незнакомые мне дома, фамилии, я, наконец, решился подойти и к самому чудовищу… Поистине как к чудовищу подходил я к этому длинному дому. Что увижу я в первое окно, с которым поровняюсь? Новые ли, незнакомые лица или какое- нибудь старое, измученное, искаженное страданием лицо?.. Знакомое лицо произвело бы на меня очень болезненное впечатление, и я предпочитал бы встретить лицо незнакомое или совсем никого не встретить, хотя мне и надо было добиться совсем другого… По счастью, роковое окно успокоило меня; гора бумаг, синих оберток с надписью «Дело» заваливала это окно почти до половины. Во втором окне — тоже бумаги и голова, наклоненная к столу: очевидно, пишет человек, и, очевидно, в этом доме помещается какая-то канцелярия, потому что фигуры людей с бумагами стали мелькать все чаще и чаще во всех двенадцати окнах… У подъезда сидели, кто на ступеньках, кто на тротуарной тумбе, несколько человек и стояло два-три извозчика… Очевидно, канцелярия. Остановившись и оглядев дом, я увидел вывеску, гласившую: «Контора движения кавказско-погибельной железной дороги», — и окончательно успокоился… На воротах не было никакой фамилии; в отворенные ворота видны были густо заросший травою двор, полузавалившийся частокол, отгораживавший сад, и необыкновенно разросшиеся деревья этого сада…
Надо было узнать, чей это дом.
— Дом-то? Хозяина, что ль?
— Да, хозяина…
— Это — госпожи Морозовой дом.
К удивлению, это и была прежняя фамилия владельца. Человек в чуйке, с седой подстриженной бородой, не замедлил объявить, что фамилия эта ему известна, и прибавил:
— Эта Морозова будет, стало быть, его сына Владимира — стало быть, Кузьмича — жена… Ей и дом- то достался…
— Девятьсот рублей получает, — прибавил другой из числа ожидавших чего-то у крыльца.
Все это были местные коренные жители; знали всю подноготную, а главное, знали, кто сколько получает — до тонкости. Не успел один заявить, что Морозова получает девятьсот рублей, как другой прибавил:
— Велики ли это деньги?.. У них ведь сколько охотников на эти деньги-то… Их нешто мало…
— Рожали не в свою голову — известное дело!
— Ну то-то и есть! — как бы обидевшись чем-то, заявил человек, начавший говорить о деньгах.
— Фамилия была большая… Много их было, фамилиев-то таких… Нонче все больше пошло так, что дом под железную отдадут, а сами на железную — служить…
Посмеялись этой остроте.
— Она, матушка (то есть железная дорога), много ихнего брата кормит. Иной так бы и сгинул с голоду — ан, глядишь, побалует что-нибудь в конторе, сто рубликов и есть…
— Нашему брату от этого баловства-то только достается… Я вон почесть год дожидаюсь арбузов… Неизвестно где…